А может, просто она боялась озвучить то, что творилось в Дрездене в ту февральскую ночь. Там, где она всего лишь несколько часов назад оставила Мардерблатов, пробудив в них надежды на скорое освобождение из заточения в квартире на Каролиенштрассе, стены которой они успели так сильно возненавидеть за годы. «Красная Армия перешла Одер», повторила им Лена услышанную прошлым вечером от «Свободной Германии» сводку новостей. «Положение нацистов отчаянное. Они почти разбиты! Совсем скоро все будет кончено! Вы будете свободны!»
Матиас тогда так обрадовался этим новостям, что даже прошелся по комнате в импровизированном туре вальса под бархатный голос Руди Шурике. Он хотел взять в партнерши по танцу Лену, которая наблюдала эту неподдельную радость со стороны, но она увильнула от его руки в сторону. И теперь Лена сожалела, что не подарила ему этот танец, погруженная с головой в мрак, который снова владел ею с момента визита в Розенбург. Ведь единственное время, во время которого Мардерблаты ощущали легкий вкус прежней свободной жизни, были именно те минуты, когда в граммофоне крутилась пластинка, а в квартире звучала музыка.
Последний танец в жизни Матиаса, как выяснилось спустя несколько часов тем проклятым февральским вечером.
— Это ад! — проговорила Кристль, хрипло из-за слез, поток которых остановило на тот момент потрясение от увиденного. Именно это по мнению Лены наиболее точно озвучивало то, что творилось в Дрездене в ту ночь и на протяжении еще двух следующих дней, когда самолеты союзников все возвращались и возвращались, чтобы окончательно стереть столицу Саксонии с лица земли. Словно решили скинуть все бомбы, которые копили на протяжении последних лет, оставив его на «десерт» среди налетов на другие города Германии в последние годы. Во Фрайтале, как и в других окрестностях, люди с тревогой наблюдали за происходящим со стороны одновременно и радуясь невольно тому, что предместья не стали целью союзников, и ужасаясь разрушениям и гибели тысяч людей, которые к тому моменту жили в городе — постоянных жителей и беженцев, наводнивших Саксонию в последние две недели перед бомбардировкой в поисках спасения от Красной Армии, следовавшей за ними от границы Германии буквально по пятам.
Лена должна была погибнуть в этих налетах. По законам рейха необходимо было выйти на работу в любое время, и яростная ночная бомбардировка не должна была стать оправданием пропуска. Кроме того, ее гнало в Дрезден отчаянное желание узнать о судьбе Мардерблатов, о которых стонала душа в ту ночь. Обошел ли каким-то чудом налет стороной дом на Каролиенштрассе? И если нет, сумели ли Мардерблаты спуститься в бомбоубежище, преодолев страх перед возможным арестом и пользуясь суматохой, царящей во время бомбардировки?
Лене до последнего хотелось верить, что они все же сумели укрыться в убежище, ход к которому указывали белые стрелки на стенах подъезда. Но она даже не думала, несмотря на свои страшные мысли при взгляде на полыхающий огненный горизонт прошлой ночью, что дело обстоит гораздо хуже, чем она подозревала. Чем ближе она подъезжала к городу, аккуратно лавируя среди немцев, торопящихся в город пешком или на велосипедах, и колонн заключенных-союзников, которых под конвоем вели в Дрезден, тем больнее сжималось сердце от дурного предчувствия. Небо над головой темнело от дыма, а воздух стал тяжелее из-за невыносимого запаха, от которого скоро затошнило, а голова пошла кругом.
В город пропускали только редких мужчин и колонны с военнопленными, как выяснилось на самом подъезде к Дрездену, где Лене и остальным путникам пришлось остановиться перед пропускным пунктом, у которого непривычно для Лены горячились немцы.
— Что там в городе? Нам нужно на работу! Дайте бумагу, что не пускаете!.. У меня в Дрездене брат с семьей! Родители! Там мои родители! Я проживаю в Дрездене, вы не имеете право!.. Скажите нам!..
В сотнях выкриках шумной толпы было сложно распознать, что отвечали на это солдаты в рупор хрипло, срывая голоса. Только когда их командир в шинели и фуражке со значками СС выстрелил в воздух, толпа угомонилась и отхлынула назад, замолчав в ту же секунду, как смолк отголосок выстрела.
— Мы будем пропускать в город только тех, кто имеет право на постоянное проживание в Дрездене, медицинских работников, рабочих заводов и фабрик непрерывного графика, рабочих и служащих имперской железной дороги, а также тех, кто имеет предписание на помощь по разбору завалов, но только мужского пола! — отчеканил твердо офицер. — Остальным вход или въезд в город в ближайшие два дня запрещен, дабы не мешать проводимым работам! Если место вашей работы расположено в предместьях Дрездена на другой стороне города, выбирайте другие пути — транзит через город закрыт по причине работ по устранению последствий налета!
Этим запретом были спасены жизни не менее сотни человек, которые не попали под следующий налет союзной авиации в полдень того же дня, когда самолеты во второй раз обрушились массированной бомбардировкой на уже разрушенный город. И в этот раз предместья почти не пострадали. Их только, как и когда-то раньше для устрашения, засыпали ворохом белоснежных листовок со знакомым уже текстом, который сейчас звучал особенно угрожающе:
«Мы выбомбим Германию — один город за другим. Мы будем бомбить вас все сильнее и сильнее, пока вы не перестанете вести войну. Это наша цель. Мы будем безжалостно ее преследовать. Город за городом: Любек, Росток, Кельн, Эмден, Бремен, Вильгельмсхафен, Дуйсбург, Гамбург — и этот список будет только пополняться»
И снова и снова в те дни на Дрезден обрушивались бомбардировщики, при каждом разрыве бомб которых маленький дом в конце Егерштрассе вздрагивал до самого фундамента, уничтожая надежды на возможное спасение Мардерблатов и заставляя сердца женщин в подвале замирать от страха. Каждую минуту налетов казалось, что вот-вот стены не выдержат, и дом сложится, хороня их заживо в подвале. И Лена не могла не думать о том, что ей нужно было написать Рихарду, раз судьба подарила такой шанс. Быть может, он смог понять и простить ее, когда у нее появилась возможность объяснить, что ни за что на свете и никогда она не желала того, что случилось в итоге с ним.
У Лены было много времени в те февральские дни и ночи для воспоминаний и размышлений. Несмотря на то, что со временем бомбардировки стали короче, налеты истребителей сопровождения, доносящихся до подвала Гизбрехтов звуками очередей, длились почти до самого вечера. Как выяснилось позднее, это расстреливали с низкой высоты на дорогах беженцев из Дрездена, хлынувших рекой в поисках спасения. Лена сразу же догадалась об этом по той памяти, когда сама точно так же бежала из Минска, пытаясь укрыться от войны. И чтобы не скользнуть в глубины тех страшных событий, которые до сих пор помнила слишком детально, как бы ни хотелось обратного, Лена еще крепче прижала к себе погруженную в сон с помощью снотворного Лотту. Все думала и думала, укрываясь в мыслях от ужаса происходящего, следуя примеру Кристль, погрузившейся в молитвенный транс в эти долгие часы.
Сначала о прошлом, воскрешая знакомые звуки музыки. Шопен и Чайковский — это Москва, балетный зал, сцена. Это завтраки с тетей и дядей в квартире на Пречистенке. Это ожидание будущего, которое ей пророчили упорный труд и похвалы педагогов.
Затем музыка Крошнера[195] с отголосками национальной музыки республики и «Лявониха», которую она часто прогоняла, стараясь довести до совершенства свою роль в кордебалете «Соловья», в котором должна была выйти на сцену в новом сезоне. Крошнер — это Минск. Но не тот Минск, которым она запомнила город по каникулам. Это гибель Люши, потеря мамой рассудка. Это ужасы оккупации, это гетто, в котором, как донесли до Лены, композитор погиб в одном из погромов летом 1942 года, это казненные и замученные герои подпольного сопротивления. Это Василек, это Яков и Лея и десятки других, чьи имена она никогда не узнает, но о которых будет помнить до конца своих дней.