Последнюю фразу Ледер выкрикнул, глядя в сторону удалявшегося грузовика.
Социалисты и коммунисты, настаивал мой собеседник, увязывают социальные проблемы со сложными научными теориями, очевидно полагая, что это позволит им откладывать решение проблем на неопределенно долгий срок. В отличие от них Поппер-Линкеус был озабочен изысканием быстрых практических решений. Абстрактные идеи не интересовали его, поскольку он вообще думал не об идеологии, а о людях и об их желании освободиться.
— И усвой себе, что коммунисты ненавидят Поппера-Линкеуса из-за того, что в его сочинениях содержится резкая критика Маркса, — с этими словами Ледер старательно растоптал листовку, которую нам вручила девушка в синей рубашке «Ѓа-Шомер ѓа-Цаир»[309].
Нарушив однажды родительский запрет и отправившись вместе с Хаимом к нашему соседу-философу, я изложил ему усвоенные мною от Ледера обвинения в адрес коммунизма.
Вопреки предостережениям моей матери, в комнате у доктора Пеледа не висело ни красного флага, ни портретов отцов-основателей марксистской теории и советского государства, но книг у него действительно было много, а в редких просветах между книжными полками на стенах висело несколько картин и рисунков. В углу комнаты стоял простой письменный стол с зеленой вазой на нем, в вазе покоилась ветка акации. Пол был застелен ковром, и когда мы зашли, доктор Пелед лежал на нем. На груди у него сидела его маленькая дочь, которую он смешил телячьим мычанием.
Хозяин квартиры велел обращаться к нему по имени, и беседа с ним оказалась настолько приятной, что я осмелился задать доктору Пеледу волновавший меня вопрос:
— Амирам, а правда, что вы ненавидите Поппера-Линкеуса?
— Кто это «мы»?
— Коммунисты, — ответил я и тут же почувствовал себя неловко.
— А почему ты решил, что я коммунист?
Хозяин понял мою неловкость и избавил меня от необходимости отвечать на заданный вопрос. Вместо этого он сказал, что, если бы я оказался в Музее революции в Москве, то обнаружил бы там целый зал, посвященный Попперу-Линкеусу. И в этом, считал доктор Пелед, можно увидеть жест признательности известному мыслителю, которого тот не удостоился ни в своей родной Австрии, ни в Государстве Израиль, считающем себя родиной всех евреев.
— В Советском Союзе Поппера-Линкеуса считают одним из выдающихся ранних мыслителей, определивших необходимость удовлетворения нужд человека на основе коллективизма, — продолжил сосед.
Его речь приобрела тональность лекции, звучащей с университетской кафедры на факультете философии, но он сразу же оценил комичность сложившейся ситуации, уложил ребенка в люльку, сел к письменному столу, дунул несколько раз на высохшие шарики цветов акации и спросил, откуда у такого подростка, как я, интерес к Попперу-Линкеусу.
Ледер, когда я спросил его о почете, который оказан в Москве нашему замечательному учителю, кивнул и сказал, что читал об этом в какой-то газете и что это, в сущности, не должно удивлять, ведь коммунистам легко демонстрировать уважение к умершему мыслителю. Они украшают свой иконостас именами Спартака и братьев Гракхов[310], вот и Поппер-Линкеус пригодился им в этом качестве. Но здесь Ледер спохватился и привел совершенно иное объяснение услышанному. Уважительное отношение Москвы к Попперу-Линкеусу — очередная ложь, распространяемая советским агентством ТАСС, чтобы посеять сомнения в душах истинных гуманистов, выступающих против диктатуры пролетариата и тех жестоких методов, к которым коммунисты неизменно прибегают с тех пор, как впервые ступили на историческую арену.
— У лжи нет ног, мой ученый друг, поэтому она летает[311].
Ледер был очень доволен своей остротой. Насладившись ее эффектом, он бросил поспешный взгляд в сторону входа в библиотеку, желая убедиться, что ни моя мать, ни Аѓува Харис не выследили нас здесь.
7
Читальный зал библиотеки «Бней Брит» на Абиссинской улице стал местом наших тайных встреч, когда моя дружба с Ледером перешла на подпольное положение. Ледер, с нетерпением ждавший ответа доктора Швейцера на отправленное тому предложение встать во главе линкеусанского государства, не тратил времени зря. Обложившись книгами по экономике, праву и истории, он сочинял черновой вариант конституции задуманной им державы. Так, во всяком случае, он утверждал. Приходя в библиотеку, я заставал своего друга погруженным в чтение и грызущим кончик паркеровской ручки. Подчиняясь его указанию, я не подходил к нему слишком близко, а садился через два места от него и делал вид, что занимаюсь приготовлением уроков.
В вытянутом прямоугольном зале с толстыми каменными стенами даже в жаркие дни стояла приятная прохлада. Книжные стеллажи возвышались вдоль стен до самого потолка, и если посетитель хотел снять книгу с одной из верхних полок, ему приходилось взбираться под потолок по деревянным ступеням тяжелой лестницы, выдвинуть которую из угла, где она обычно стояла, удавалось только вдвоем. Смягченный, рассеянный свет проникал в помещение через высокие окна, забранные витыми решетками. В центре читального зала располагался длинный стол, по обе стороны которого стояли массивные деревянные стулья с высокими спинками. На них там и сям рассаживались школьники, шептавшиеся и пересмеивавшиеся между собой по ходу приготовления домашних заданий. Их некому было призвать к порядку, поскольку единственная работница библиотеки была занята обменом книг в абонементном зале, большинство посетителей которого составляли молодые чиновницы, работавшие в расположенных на улице Яффо учреждениях. Они заходили в библиотеку в конце рабочего дня и подбирали себе любовный роман потолще в надежде скоротать за чтением приближавшийся вечер. А мы с Ледером тем временем предавались нашим конспиративным занятиям.
Свои рассуждения Ледер, как правило, начинал с упоминания Великой хартии вольностей или конституции США, но его мысль все время возвращалась к письму, которого он с нетерпением ждал. Прошло уже полтора месяца с тех пор, как он положил адресованный доктору Швейцеру конверт на зеленый каменный прилавок главпочтамта, и Ледера начинало одолевать отчаяние, под действием которого он то сердился на себя самого, то загорался неприязнью ко всем окружающим. Иногда он ругал себя за то, что пожадничал и не отправил письмо заказной почтой, с уведомлением о вручении адресату, и вот теперь, рисовалось его воображению, адресованный Альберту Швейцеру конверт оказался в брюхе у аллигатора в одном из болот в верхнем течении реки Огове. В других случаях он сокрушался, что позволил почтовому чиновнику наклеить на конверт цветную марку «Освободи Иерусалим!» с изображением стен Старого города на горе. Какой-нибудь пигмей наверняка захотел прилепить эту марку к своему боевому наряду, сетовал мой друг, а если бы на конверте была обычная марка, отправленное из Иерусалима письмо давно бы нашло своего адресата. В числе одолевавших Ледера подозрений была также и мысль, что нанятые доктором Швейцером помощники из числа местных жителей по собственному произволу не передали письмо своему господину.
Подобно простодушному верующему, который всегда найдет способ объяснить происхождение зла кознями сатаны, своеволием ангелов и грехами людей, но не собственной волей Бога, Ледер не мог допустить, что, ознакомившись с его посланием, доктор Швейцер решил не отвечать на него. Изливая свою горечь на всех подряд, мой друг все так же благоговейно отзывался об эльзасском враче, не забывая отметить, что среди миссионеров часто встречаются прекрасные люди. В этой связи Ледер не раз с благодарностью вспоминал двух католических монахинь, приехавших в Иерусалим в конце мировой войны и посвятивших себя излечению трахомы древними методами китайской медицины. Заговорив о них, Ледер, случалось, надолго погружался в свои мысли. По его словам, эти монахини были первыми людьми, говорившими с ним на равных, просто и уважительно, без обычных для иерусалимцев перепадов между заискиванием и спесью. Ледер считал, что благодаря им у него открылись глаза на мир.