– Я – ничем, – сказал Сяопин, – а вот он, Фёдор Иванович Саяпин, наверняка порадует.
– Наверняка? – выразил недоверие секретарь студии. – Что ж, уважаемый Фёдор Иванович, радуйте.
Федя разложил на столе несколько рисунков: пейзажи, сельские виды, наброски фигур – мужчин и женщин, стариков и детей, русских и китайских. Отдельно, в сторонке, поместил портрет Госян. Владимир Михайлович первоначально быстрым взглядом охватил общий вид разложенного и мгновенно выделил портрет. Переложил его в центр стола и несколько минут разглядывал. Сначала сидя, затем встал и смотрел сверху. Про визитёров словно забыл, а они стояли перед ним, переминаясь и переглядываясь. Наконец Сяопин не выдержал, взял в сторонке два стула, усадил Федю и сел сам.
Анастасьев не обратил на это никакого внимания. Ещё минуту или две вглядывался в портрет, потом отложил его и взялся за другие рисунки. Работы Феди ему явно нравились.
Просмотрев рисунки по второму разу, Владимир Михайлович вернулся к портрету и снова уделил ему несколько минут. Он даже забыл про сигару, продолжая её, потухшую, держать в зубах.
– Что скажете? – не выдержал Сяопин.
Анастасьев вздрогнул, оторвался от созерцания Госян и уставился на него.
– А вы, собственно, кто такой? Он, – секретарь студии ткнул пальцем в Федю, – наверняка художник, как вы изволили выразиться, Фёдор Иванович Саяпин, а кто вы, сяньшен?[31]
– Я – Дэ Сяопин, преподаватель китайского языка в гимназии имени Хорвата. Единокровный брат Фёдора Саяпина, – гордо сказал Сяопин.
– Бра-ат?! – удивлению Владимира Михайловича, казалось, не будет границ. Он переводил взгляд с одного на другого, и постепенно удивление сменялось согласием и утверждением: – А что? Да… Ну, волосы – первое, понятно… Но что-то общее есть в облике… Ишь ты, братья, значит?!
– Братья, – подтвердил Федя. – У нас отец – один.
– Братья – это хорошо. – Анастасьев снова зажёг сигару, пыхнул дымом. – Это, судари мои, замечательно, что русский и китаец – братья! Однако вернёмся к нашим делам. Фёдор Иванович, вас мы зачисляем на курсы безоговорочно, и, думаю, со мной мои коллеги согласятся, бесплатно. Вы откуда взялись? Почему раньше не приходили?
– Я вчера приехал в Харбин. А вообще-то, из Благовещенска. Я батю ищу, он, может, тут живёт.
– Мы вместе ищем, – добавил Сяопин. – Федя пока у нас живёт, в Старом Харбине.
– Естественно, у вас – вы же братья, – как-то очень по-доброму сказал Владимир Михайлович. – А кто ваш батя?
Сяопин вопросительно взглянул на брата.
– Есаул Амурского казачьего войска, – гордо сказал Федя. – У него ордена и медали есть.
– Вот такой у нас отец! А на вас мы наткнулись случайно, – пояснил Сяопин. – Мы шли в Желсоб. Насчёт работы для Фёдора.
– Жить-то на что-то нужно, не могу же я на шею брату садиться, – голос Феди прозвучал просительно: вдруг у секретаря что-нибудь насчёт работы есть в загашнике?
Как ни странно, оказалось – есть!
– Я служу инспектором Учебного отдела Харбинского общественного управления, сокращённо ХОУ, – сказал Анастасьев. – Нам, кажется, нужен работник в архив. Я выясню и сообщу вам, когда придёте на занятия. А занятия по рисованию начинает со следующей недели наш замечательный художник Александр Кузьмич Холодилов. Приходите сюда к десяти часам. Из Старого Харбина успеете?
– Успеет, – заверил Сяопин.
– Я рисунки могу забрать? – потянулся Федя к своим листам.
– Да-да, заберите, но на занятие принесите. Покажете мастеру. Порадуете. Портрет девушки не забудьте.
– Это Госян, моя сестра, – похвастался Сяопин.
– Надеюсь, Фёдору не единокровная?
– Нет, конечно. Только мне.
– Слава богу! – Анастасьев произнёс это с такой интонацией, что парни переглянулись. В глазах Феди мелькнуло недоумение, зато у Сяопина из-под длинных ресниц брызнули весёлые искры: он явно понял невысказанный намёк. – А что касается подарка Чжан Цзолиню, – добавил Владимир Михайлович, – так не секрет, что наш маршал сам мечтает объединить Китай. Естественно, под своей властью. У Пэйфу был ему сильным конкурентом, а Чан Кайши с Гоминьданом… – он на мгновение запнулся и закончил: – Впрочем, как говорят в Китае: всё равно выше неба не будешь.
13
Заканчивался январь 1927-го, четвёртый месяц пребывания Сяосуна «в гостях» у Чжан Цзолиня. Приближался китайский Новый год, а за ним, через три дня, и год красного огненного кролика. Сяосуну скоро исполнится сорок два. Самое время задуматься о жизни – как о прошлой, так и о будущей, – тем более что все условия его нынешнего существования – камера-одиночка три на четыре, окно с решёткой, стол, стул, кровать, полка с книгами (приключения Ната Пинкертона на китайском и английском языке), на столе чернильница, стакан с кисточками для письма, стопка рисовой бумаги – призывают не только размышлять, но и записывать всё, что приходит в голову.
На записи ему намекнул Мао Лун, мол, передаст их маршалу, но Сяосун писать не любил, к тому же знал, что маршал малограмотен, поскольку прошёл лишь «школу гор и лесов» во главе «Черноголовых орлов». Вот сыну, Чжан Сюэляну, он обеспечил самое современное блестящее образование, тот освоил даже профессию авиатора. Впрочем, размышлять Сяосун не любил тоже, однако сидеть в одиночке день за днём с пустой головой – занятие не для мужчин с амбициями, каковым Сяосун считал себя не без оснований. Поэтому хочешь не хочешь, а думал.
Первые мысли были – как поступить: бежать или оставаться и постараться выполнить задание? Впрочем, почему «постараться»? Просто выполнить. Бежать – несложно, но это – на случай смертельной опасности, а пока ответ один – оставаться. Вопрос выполнения задания пока отступает на второй план, к тому же его вдруг заслонили мысли другие – о родителях. Стало жутко стыдно, что он редко о них вспоминал и даже не знает, где их могилы. Вернее, где, в общем-то, известно, только вряд ли он сумеет их найти: время безжалостно стирает всё, что лишено заботы.
Мама, Фанфан, погибла во время изгнания из Благовещенска. Всплывшие из глубин памяти картины тех дней вызвали у него приступ яростной ненависти к русским – он так ударил кулаком по бетонной стене, что пальцы посинели до черноты, а боли не почувствовал, хотя, скорее всего, её просто затмила боль душевная. Умом он понимал, что русские, как и китайцы, есть всякие – тот же дед Кузьма Саяпин фактически спас Чаншуня, – но тем не менее огонь в груди долго не давал вздохнуть.
Отец. Ван Сюймин, отличный сапожник. Его знал весь щегольской Благовещенск. А сколько в нём было доброты – к людям, к животным! Он даже к коже, которую начинал использовать в пошиве обуви, относился как к великой жертве и всякий раз приносил благодарственную молитву. Никогда не ругался, сравнивая человека с животным, – считал, что ругательство унижает обоих. И терпеливо учил сына своей профессии, не уставая повторять, что людям всегда будет нужна обувь, и хороший сапожник никогда не останется без куска хлеба и миски риса.
Цзинь, любимая сестра. Мама говорила, что третье слово после «мама» и «папа», сказанное Сяосуном, было «цзымэй»[32]. Шутила, конечно, но Сяосун и Цзинь верили и радовались. Цзинь всегда заботилась о брате, поверяла ему свои секреты и однажды даже призналась, что любит Ивана Саяпина. Сяосун и сам любил весёлого дружелюбного русского парня, но признание сестры поначалу больно укололо: что, мол, не могла найти китайца?! Однако Цзинь объяснила, что для любви национальность ничего не значит, был бы человек хороший, и открыла секрет, что их мама вовсе не китаянка, а маньчжурка. Она полюбила китайца и вышла за него замуж, хотя её родители были настолько против, что навсегда перестали считать её дочерью.
– Как ты считаешь, папа с мамой счастливы? – спросила Цзинь.
– Конечно! Если бы они не были счастливы, они бы не родили нас с тобой, – заявил Сяосун.