– Приказ же был: стрелять на месте. Нас самих отправят под трибунал.
– Не паникуй, – отозвался Павел. – Я всё возьму на себя. Тебя как бы и не было.
– Точно возьмёшь?
– Возьму. Ты не при делах. Забудь!
– Ну, тогда сам его и веди, – с этими словами Пеньков выскочил из избы.
У Ивана слух звериный и голова не тыква, мозги имеются – сразу скумекал, что Павел неспроста завёл разговор, а когда увидел племянника в военной форме с командирскими знаками и услышал, о чём говорят отец с сыном, понял, что возможность вырваться из рук карателей вполне реальна.
Так оно и случилось холодной зимней ночью. Замёрзший караульный отсутствовал не десять минут, а почти час. За это время Павел выпустил Ивана из сарая, предварительно разворошив крышу, вроде как обозначил место побега, а уж остальное он проделал сам. Прежде всего снял с чекменя и сунул в карман – вдруг пригодятся! – погоны, потом высмотрел у коновязи и увёл коня под седлом. Несмотря на ночь, по селу ходили и ездили множество людей – главным образом, конечно, военные. Иван легко затерялся среди них: он ехал не спеша и не привлекал внимания. Решил уйти в сторону Тамбовки, туда, откуда наступали красные (кому придёт в голову, что беглец ринется прямо в пасть тигра?), и оказался прав: с этой стороны на околице даже не было караула. Каратели так зачистили тылы, что никого оттуда не опасались. Тем не менее, как только дорога углубилась в лес, Павел свернул в чащу от греха подальше – слава богу, тут снега было мало. Набрёл в лесу на заимку, которую облюбовали шестеро таких же, как он, беглецов. Место было глухое, заимка добротная, с запасами, там и перекантовался до весны. После ледохода вышли на Амур, украли лодку и ночью перебрались на китайский берег. На переправе их засекли пограничники, обстреляли. Иван получил пулю навылет в левое плечо и даже обрадовался: было с чем возвратиться к своим. Хотя, честно, возвращаться не хотелось – душа устала, жаждала покоя, – но куда деваться? Настя с Оленькой, да и Кузя, были «на крючке» у «товарищей по борьбе». Вот и явился в штаб Сычёва в Сахаляне, при погонах, рука на перевязи, доложил честь по чести, скрыв лишь, что с побегом помогли родичи. Восстание было уже разгромлено, советские каратели – войска, отряды ЧОН и ГПУ – кровавой метлой прошлись по восьми волостям, расстреливая налево и направо, чтоб, как выразился один из партийных работников, «никому не повадно было поднимать хвост на советскую власть». В штабе посочувствовали злоключениям «есаула Манькова» и отправили в Харбин, к начальству. Иван подал рапорт об отставке по ранению и состоянию здоровья и, к своему удивлению, был отпущен на вольные хлеба. Вернулся, разумеется, к Толкачёву. Тот оказался хорошим товарищем, принял компаньоном в новое агентство.
– Ты чего это здесь прячешься? – перебил мысли Ивана знакомый голос.
Толкачёв!
– Ну, ты, Михаил, как чёрт из преисподней: стоит помянуть, он тут как тут.
– А ты, небось, поминал? С чего бы? Утром виделись. – Толкачёв сел рядом, от него пахнуло хорошим мужским одеколоном. – Как дело с мадамой? Чем её сердечко успокоилось?
– Всё в порядке. Премию мне выдала. Так что можем куда-нибудь зайти выпить.
– Нет, дорогой компаньон, премию ты неси домой на лечение Насте. А выпить мы пойдём ко мне. Не спорь, не спорь – у меня хорошее настроение, и твой отказ испортит его.
– Что-то случилось? – осторожно спросил Иван.
– Можно и так сказать.
– А ты вроде и не выпивши, коньяком не пахнешь.
– Это успеется. Ты не поверишь – откуда я иду.
– Откуда?
– Только что в колледже ХСМЛ, – немного торжественно объявил Толкачёв, – это Христианский Союз Молодых Людей, тут недалеко на Садовой, – состоялось собрание русских харбинских поэтов и прозаиков. Они решили назвать свою организацию «Молодая Чураевка». Почему именно так, я не совсем понял, да это и неважно. Стихи свои читал Алексей Ачаир, основатель «Чураевки». Отличные, между прочим, стихи!
– Погодь, погодь, – остановил излияния компаньона Иван. – Ладно «Чураевка», ладно стихи – а ты тут с какого боку-припёку?
– Стихи, дорогой мой, это единственное на свете, что я искренне люблю.
– Ты-ы?! Любишь стихи?! – остолбенел Иван. – Ты ж ни разу не заикнулся!..
– А чего было заикаться? Бисер метать! А вообще, что тебя удивляет? Русский офицер должен знать литературу, музыку, живопись…
– Поди-ка и сам пописываешь? – Иван даже хихикнул.
– Да ну тебя! Я к нему всем сердцем, можно сказать, душу открыл, а он… – Толкачёв встал, намереваясь уйти.
– Постой, постой! – Иван тоже вскочил, ухватил компаньона за рукав. – Не серчай, я ж не обидно… Я Пушкина тоже люблю… сказки… уж больно складно.
– Пушкин – гений! Такой на Руси один! Но и другие есть, неплохо пишут. Вон из наших, офицер, каппелевец, Арсений Митропольский, он ещё Несмеловым подписывается, тоже читал. Про войну. Всё точно, даже мороз по коже… Так ты идёшь, Иван?
– Ежели свои почитаешь, пойду.
– Ладно. Выпьем – что-то почитаю.
Всю дорогу Толкачёв разглагольствовал о Пушкине, читал его стихи, так громко, что прохожие останавливались и провожали глазами странную пару немолодых мужчин. Ивану особенно понравились строки про гусара:
Скребницей чистил он коня,
А сам ворчал, сердясь не в меру:
«Занёс же вражий дух меня
На распроклятую квартеру…»
Смотри-ка, думал он, не казак, а знает, как с конём обращаться. Да и на постоях бывал – на вражьем, голодном, и на своём, хлебосольном.
В вестибюле дома Чурина было пусто: консьержей больше не нанимали. Поднимаясь по лестнице, Толкачёв вдруг начал читать:
Я помню чудное мгновенье:
Передо мной явилась ты…
Иван неожиданно сорвался, в несколько прыжков одолел пару лестничных пролётов и, не медля ни мгновения, нажал кнопку звонка у двери с медной табличкой «Инженеръ Василий Ивановичъ Ваграновъ». Сердце стучало бешено, дыхание срывалось.
За дверью послышались твёрдые, довольно тяжёлые шаги, ручка повернулась, и перед Иваном появился худощавый, подтянутый китаец с полуседой головой. Спросил по-русски:
– Что угодно?
У Ивана остановилось сердце.
– Звиняйте, господин, ошибся домом…
– Бывает, – сказал китаец и захлопнул дверь.
А может быть, я временем ошибся, подумал Иван. Кого-то китаец ему напомнил, но вот кого?
8
Мао Цзэдун битый час сидел в своём кабинетике заведующего организационным отделом Центрального исполнительного комитета Гоминьдана в пригороде Кантона, перечитывал расшифрованное письмо секретаря харбинской коммунистической партийной ячейки Дэ Цзинь и не мог прийти к какому-то определённому решению. Дэ Цзинь сообщала, что от надёжного источника в Национально-революционной армии поступило сообщение о том, что командующий 1-м корпусом НРА генерал Чан Кайши готовит крупную провокацию против коммунистов с целью их разгрома и полного разрыва союза компартии и Гоминьдана. В том, что это не дезинформация, у Мао не было и тени сомнения: Чан Кайши, слывший при Сунь Ятсене активным сторонником союза с коммунистами, после смерти вождя всё больше стал проявлять себя как сторонник «правых» гоминьдановцев-националистов. Правда действовал очень хитро и умело, так, что даже поднаторевшие на революционных тактических хитросплетениях советские политические и военные советники не усматривали опасности с его стороны. Даже глава советской миссии в Китае Михаил Бородин числил генерала своим другом. Впрочем, Мао казалось, что добродушный и дружелюбный Бородин в каждом видел друга, если человек своими действиями не доказывал обратное. Сам Мао предпочитал отношение прямо противоположное: ты докажи, что достоин быть другом, и тогда поглядим.
Конечно, Чан мог своё отрицательное мнение об одном работнике миссии вольно или невольно перенести на всех советников, тем более что этого мнения придерживались многие руководители Гоминьдана и компартии, считая и Мао. Этим работником был военный советник комкор Куйбышев. Младший брат крупного большевистского функционера, приближённого к Сталину, вёл себя высокомерно, китайских военных откровенно презирал, что проявлялось и у других советников. Комкор стремился подчинить себе Национально-революционную армию. С этой целью сблизился с председателем Национального правительства Ван Цзинвэем, который побаивался армейских начальников, особенно выпускников академии Вампу, выросших под крылом Чан Кайши. Ван Цзинвэй называл их «солдафонами», а Чана просто не мог терпеть. Генерал ему отвечал тем же. Ван стремился показать себя «левым» и другом коммунистов, а для Чана этого было вполне достаточно, чтобы ненавидеть. В нашествии советников, которых, кстати, настойчиво просил у советского руководства «отец китайской революции», в резолюциях и инструкциях Исполкома Коминтерна он видел желание использовать Китай для поднятия престижа СССР и Российской компартии на мировой арене. Он считал, что большевистская Россия заботится не о Китае, а о себе, а китайские коммунисты и «левые» гоминьдановцы играют на её поле. Это его просто бесило, и весной 1926 года Чан сорвался. Он ввёл в Кантоне военное положение, арестовал некоторых коммунистов, армия окружила представительство советников. В городе появились прокламации с характерным текстом: «Я верю в коммунизм и сам почти коммунист, но китайские коммунисты продались русским и стали их собаками, поэтому я против них».