Глава 10
Петербург
11 июля 1797 года
И всё-таки странная в России складывается внутренняя политика. Есть император, и всё, что он скажет, ближайшие к нему чиновники сразу же стараются выполнить, при этом они не особо избирательны в методах. Но есть иная сторона жизни и в столице, и в иных городах. Речь идёт не о неисполнении указов государя, а скорее, напряжении в поисках тех действий, которые могли бы позволить жить по-старому, но при этом не быть в подобном кощунстве замеченными. Дворянство ищет, как обойти закон, и между собой в этом солидарно.
Например, государь велел всем обедать не позже часа дня. Ну, так и зовут на обеды гостей к этому времени, но вот сам обед начнётся именно в три часа. А до того будут досужие разговоры, а особо дружественные между собой мужчины позволят себе поговорить и о том, какие всё-таки безобразники эти Кутайсовы, да и Пален не далеко отошёл в своем коварстве. Или же друзья выскажутся о запрете носить широкополые шляпы. Да, их на улицах Петербурга не встретишь, но никто не выбрасывает такие, считающиеся республиканскими, головные уборы. Напротив, парадоксальным образом, но у модисток, как и у портных, заказ на широкополые шляпы остаётся стабильно высоким.
Это на самом деле очень опасные тенденции. Если указы императора, пусть и касающиеся быта и повседневной жизни, игнорируются, то недолго дойти и до того, чтобы всё, что будет повелевать Павел Петрович, общество пропускало мимо ушей. И в России недейственны механизмы принуждения. Так что при массовом неповиновении никто ничего сделать не сможет, если только это неповиновение не станет выражаться в сопротивлении властям с оружием в руках.
Если императора в столице нет, то Петербург живёт своей жизнью, дворянство обедает, как заблагорассудится, работает из рук вон плохо, словно в отместку за притеснения. Ну, а поедет Павел Петрович обратно в город на Неве, так по всем рекам и каналам Петербурга быстрее ветра разносится весть: хозяин-сумасброд возвращается.
И тогда многие станут прятаться в своих домах уже потому, что не хотят гнуть спину перед медленно проезжающей императорской каретой, словно крестьянин какой. А Павел едет и поражается, почему уже ближе к вечеру, а улицы Петербурга пустые, встречаются лишь единичные горожане. Да и карет мало. А просто кучера резко сворачивают с тех улиц, где может проехать император, а то барину не нравится при встрече с экипажем государя выходить из кареты и опять же гнуть спину. Барин вообще притомился от вина и с трудом может выбраться из экипажа.
В таком случае должен сработать аппарат принуждения. А что есть в наличии у власти из силовых органов? Сперва нужно бы сказать, чего нету — тайной службы и своего условного Шешковского, упоминание имени которого уже приводило в порядок помыслы любого дворянина. Нынче есть полицмейстерский аппарат, крайне недостаточный, чтобы даже расследовать преступления, если только преступник не пойман с поличным.
Или гвардия? Так Павел совершил ошибку, когда растворил свой вышколенный полк гатчинцев среди гвардейцев. Ранее безупречный солдат, знавший только муштру и воинский порядок, попадает в царство сибаритов с пьянством, игрой в карты и любовными похождениями. Это как монашке попасть в публичный дом. Тут или с ума сойдёт бедная невинная душа, или станет не такой уж и невинной. Гатчинцев нужно было держать вместе, и тогда никакая сволочь, по типу Палена, не смогла бы так легко проникнуть в императорские покои и лупануть курносого царя табакеркой в висок.
И сейчас, когда я выходил из застенок Петропавловской крепости, Петербург был тем городом, иным, открытым и даже излишне свободным, когда воля становится вульгарной и приторной, даже преступной. Человек, проживший некоторое время в столице, сразу скажет, что императора в Петербурге нет, так как слишком много людей на улицах, да и свет по вечерам горит из окон, что запрещено, ибо государь повелевает после десяти вечера спать.
Хорошо, если ты постоянно чувствуешь себя свободным, и нет периодов, когда приходится сдерживаться. Но вот эти люди, почувствовавшие, что вся или почти вся власть уехала относительно далеко, в Гатчино, начинают вести себя откровенно постыдно. К примеру, уже перейдя мост от Петропавловской крепости, я заприметил молодых людей, которые щеголяли в широкополых шляпах, лишь с чуть подрезанными краями. Если ты такой вот свободолюбивый, так покажись в шляпе на дворцовой площади, когда в Зимнем дворце будет смотреть в окно император.
Ну, да ладно, теперь-то я уже полностью уверен, что в каждом поколении есть свои бунтари и те, кто пытается в молодости бросить вызов системе. Как правило, эти же активные молодые люди, теряя со временем приставку «молодые», становятся истинной опорой государства.
— Ваше превосходительство! — кричал мне Никифор, чуть ли не прорываясь через пост солдат, выставленный на краю моста, ведущего к крепости.
— Ну, те, Никифор! Ты что, похоронил меня? Чего слезы-то льёшь? — отшучивался я, пока унтер-офицер на посту вчитывался в бумагу-разрешение на выход.
Проявление эмоций в этом времени несколько иное, чем в той реальности, которую я покинул. Для мужчины нормально плакать, кстати, не нормально не плакать. Вот он бесстрашный воин, без страха и упрёка идущий в бой, но по окончании оного может и всплакнуть. Или расплачется от того, что дама отказала. И это в порядке вещей. Только я не могу вот так себя вести, всё же в будущем мужчины не плачут, а лишь огорчаются.
— Тута-ка все всполошились, приезжали даже от невесты вашей, ну, от тестя всё же скорее, чем от будущей госпожи, — сообщал мне новости Никифор, пока мы шли к стоявшей в метрах ста карете.
Рядом шёл Карп Милентьевич, а также два его бойца. Я знал этих парней — лучшие воины, которые более остальных подходили бы в телохранители. Скажу так, что, если бы они стояли у дверей Павла Петровича в той реальности, когда его пришли убивать, то, несомненно, большой кровью обошёлся бы проход заговорщиков в покои к императору, если им вообще получилось бы пройти.
— Никифор, ты не говори пока о молодой госпоже. Сладится, так и Бога моли за неё, а нет… Я вон уже и арестантом побыл, может, она и откажет нынче. А в остальном после всё расскажешь и подробно, мне весьма любопытно каждое слово, что было сказано Андреем Ивановичем Вяземским, — сказал я своему слуге и непроизвольно обнял его.
Эх, эмоции! Но вот чувствовал я, что эти люди, приехавшие встречать меня из тюрьмы, искренне по-хорошему ко мне относятся. Потому к чёрту сословные предрассудки, и я стал обниматься с Карпом и Никифором. Ощущение, будто отсидел в тюрьме не меньше пяти лет, а прошло-то всего чуть более полутора месяцев. Но тут даже не так важен срок, который я провёл в сырой камере, которая в дни особой жары ассоциировалась у меня с микроволновой печью, когда я был подогреваемым бифштексом. Важнее, что я был выдернут из интересной жизни с постоянным взлётом вверх, и оставался страх, что я всё потерял и рухнул в пропасть.
Но, нет, я на свободе, меня не лишили, по крайней мере, всех заработков и земли. Ну, а что касается того, что я не глава Уложенной комиссии, так разберёмся ещё. По крайней мере, Лев Цветаев обещал уйти в управление моими предприятиями, оставляя службу. Были и те бывшие студиозусы, которые уже занимались составлением «Истории государства Российского» и не принимали участия в Уложенной комиссии. И от выполнения заказа на написание «Истории государства Российского» меня не освобождали, об этом не было речи с человеком из дворцовой службы, который пояснял мне волю государя. Эта работа имела мало отношения к законотворческой деятельности Уложенной комиссии. Так что я жду отток людей от предателя Тимковского. Пусть заваливает работу.
Выходя на волю, я не ощущал себя в полном информационном вакууме, многое знаю, что творилось вокруг меня. По крайней мере, в последние дней десять я имел вполне себе регулярное общение посредством эпистолярного жанра с Вяземским, Александром Куракиным, Николаем Резановым. Именно так, по мере количества писем. А могли бы писать и другие. Вот с этим нужно будет разобраться.