В этот раз Шнайдер оказался на месте и ждать не пришлось.
– Так у вас, оказывается, заварушка в камере случилась? Не знал. Недавно доложили. – Следователь, казалось, принял историю близко к сердцу.
– Да чепуховая акробатика.
– Ну как же? Нападение на заключенного Его Императорского Величества. За вас ведь казна ответственность несет, дорожит, можно сказать.
– Не надо мне, лучше домой отпустите. Я все равно не сбегу.
– А вот это, господин Сенцов, от вас зависит.
Шнайдер задал с десяток никчемных вопросов про рабочий день приказчика, отчего он задержался в ночи, чем занимался, не специально ли потащился в лабаз, не имел ли там сокрытой корысти или сговора. Сенцов отвечал подробно и доброжелательно, так, будто хотел пристроить следователя младшим приказчиком. Под конец разговор, сделав петлю, снова вернулся к Шиноре.
– А могло статься, что вторым татем и был этот Шинора?
– Н-не знаю. Я совсем не разглядел его.
– Как же? Подумайте хорошенько. Вдруг он испугался разоблачения, потому и решил вас приструнить. Или другой замысел имел, чтобы его перевели от вас подальше. Вдруг бы вы его назавтра признали?
– Не могу судить, господин прокурор. Я же простой приказчик, до вашей уголовной науки еще не дорос.
– Жаль, жа-а-аль, – огорчился Шнайдер. – А скажите мне, господин простой приказчик, сокамерники с вами бунтарскими настроениями не делятся?
– Что? Какими? Нет, не делится никто.
– А вот это плохо. Вы скрытничаете… Этого как раз не надобно.
– Я… – Платон хотел сказать, что глуховат, но в довесок к слеповатости это выглядело бы совсем комично. – Я буду прислушиваться. Признаться, не люблю болтовни и… сильно расстроен, не участвую в беседах.
– Так вы поучаствуйте, любезный. У вас отличный послужной список, за вас ходатайствует купеческая гильдия. Надо приложить все усилия, чтобы выбраться чистеньким из этой непутевой истории.
Сенцов многообещающе покивал и едва не подпрыгнул от радости, когда допрос закончился. В приемную он вышел отдуваясь и не глядя по сторонам. Безмятежно сплетничавший в углу конвойный небрежно кинул, чтобы ждал, мол, по нужде надо сбегать, но сам с места не двинулся. Это хорошо: можно подойти к окну и поглазеть на свободный мир. По мостовой гарцевала лошадь под франтоватым поручиком, пацанва с санками топала гурьбой к речке: малые седоками, большенькие – в упряжи. У самых везучих поперек груди блестела железная амуниция коньков. Сзади хлопнула дверь, следом скрипнула половица.
– Эй, товарищ, ты политический? – Сбоку незаметно подкралась строгая фигурка в черном – невысокая худышка с родинкой на подбородке. От глаз можно было прикуривать. – Политический, спрашиваю? – Она напала без объявления войны, как будто они знакомы сто лет.
– Нет, я… я по убийству.
– А, ты тот, кто воришку топором зарубил? – Две жемчужные полоски осветили тонкое лицо. Она стояла рядом, родинкой к окну, спиной к присутствию. – Правильно, счастье нужно отвоевывать с оружием в руках. Это сначала жулье, потом посерьезнее противники сыщутся. Пойдем к нам. – Она оглянулась на конвоиров, убедилась, что им нет дела до того, что творилось за спиной, и сунула Платону плотный брусок из тонких, аккуратно спрессованных бумажек.
Он испугался, но не смог увернуться или отказаться. Прокламации перекочевали к нему за пазуху, приятно согрели чужим сладковатым теплом.
– Меня Платоном Николаичем зовут, а вас? – Он приосанился, как перед богатыми покупателями.
– Ольга. Просто товарищ Ольга. Или товарищ Белозерова. – Она говорила тихо, но внятно, приятным высоким голосом.
– Что вы тут шепчетесь? – гаркнул конвойный с квадратной челюстью, тот, кто в самый первый день сопровождал Сенцова.
– А я товарищу стихи читаю. Хотите послушать?
Ольга выпрямилась, приподняла подбородок к серому потолку и начала декламировать:
– «Всадница в желтом ведет за собой, голосом мертвым напутствует в бой…»
– Тьфу, че попало, – вяло отмахнулся конвоир, кивнул Платону и повел к выходу, даже не посмотрев на припухший под рубахой живот.
В этот раз он не запомнил обратную дорогу к тюремному замку, то ли бесшабашное солнце по-весеннему било в глаза, то ли в них стоял отсвет Ольгиных углей. За пазухой жгло ненужное и запрещенное, но пахнувшее ее руками и телом.
Вернувшись в камеру, Платон первым делом вынул Ольгин сверток. Может, там признание? Или любовные стихи? Какая романтическая ис то – рия – страсть в заточении! Но листки оказались политическими призывами против царя и за свободу, набором напыщенностей на бросовой бумаге. Он невнимательно прочитал, покачал головой и принялся многословно живописать камерному собранию все перипетии насыщенного дня: и про допрос у следователя, и про знакомство с Ольгой.
– Да они все как помешанные на бунтарях. – Паровоз развернул прокламацию. – Им до другого ажна дела нет.
– Лопухи они, а не жандармы, – засмеялся Огурка, стреляя рыбьими глазами то в дверь, то в угол. – У них под носом агитацию раздают, а они косят по-за лугом.
– Пущай такими и бувают, не окорачивают люд. – Сергей понюхал бумагу, и Сенцов едва не протянул руку, чтобы забрать ее, не растрачивать Ольгин запах на чужаков.
– А я ее знаю, твою желтую юбку. – Огурка неожиданно развеселился. – Она ж, прости господи, то с барином любилась, то с солдатней, теперь вот с бунтарями.
– А и точно. – Колосок спустился с верхних нар, подошел к параше, облегчился, приговаривая: – Олюшка-полюшка-касатушка-мохнатушка. Прости господи, она, точно. Я тоже про нее подумал. Родинка у ей тута. – Он ткнул грязным пальцем себе в подбородок.
– И сидела она туточки как миленка, а потом выпустили. А кого отсель выпущают? Ага, тех, кто подмахивает кумовьям. Пошла по рукам наша Оленька, да, видать, не по вкусу пришлась, раз опять поприжали.
Платон резко встал с ящика и отошел к окну, уткнулся носом в израненный прутьями решетки откос. Он знал, что лицо полыхало борщом.
– Ты чаво? – Паровоз что-то почуял.
– Что-то голова болит. – Жалоба получилась ненатуральной, лучше смолчать, не лезть, но тут он с удивлением услышал собственный голос: – Нет, она не такая, окоротись!
Трое удивленно замолчали.
– Да ты, Табак, никак втюхался! Ой, держи меня, мамонька, втюханный Табачок!
В Сенцова полетели тычки, смешки, скабрезности. Он сто раз пожалел, что не прикусил себе злосчастный язык.
…А еще через неделю довольный Огурка принес известие:
– Слышь, Табак, готовься к свадьбе! – Он отвесил шутливый подзатыльник и зашелся смехом. – Твою кралю посадили, скоро по этапу вместе покандылябаете.
Игнат Александрович не причислял себя ни к беркутам, ни к стервятникам. Он не велся на жалость, но и не пер напролом. Виноватых и невиновных долг велел четко разделять вне зависимости от чинов и сословий, и немецкая честность не позволяла лукавить с законом. На допросах он легко выбраковывал из хитрованской речи реплики с камерных нар, отшелушивал правду от придумок. Испытуемый представал перед судебным следователем как перед господом богом – прозрачный до последней мысли, развинченный до меленькой шестеренки в мозгу. Так работать легко и приятно. Платон Сенцов ему понравился: простой, открытый и неглупый. Преступление его виделось серьезным, однако в случае покладистости можно и надавить на смягчающие детали. В общем, неплохо бы его вытащить отсюда, но исход дела зависел только от самого обвиняемого, всегда от него одного.
В дверь, дважды легонько стукнув костяшками пальцев, вошел становой пристав Парфен.
– Здражелавашблагродь.
– Ну что?
– Отдала ему.
– А он? – Шнайдер поднял черную бровь.
– Схватил как миленький.
– Та-а-ак. Сочувствует, значит.
– Выходит, так. – Парфен пошевелил седыми усами, будто извиняясь за чужие прегрешения.
– А она что?
– Да эта сучка с любым снюхается. Ей же ж хоть кол на голове теши!
– М-да… Жаль.
– А то.
– Ладно. На нее готовь прошение о заключении в острог. Хватит баламутить.