– Так и… мы не хотим. – Берта осторожно ступила на тонкий лед. – Разве ж кто спрашивает?
– Фриц жидам спуску не дает. – Иванна потеплела, кажется, приняла за свою. – Тебе нельзя к ним… Слыхала небось про Варшавское?
Берта потемнела:
– Вы думаете, что всем евреям… смерть?
– Ой, грехи наши тяжкие! – Иванна перекрестилась и поскучнела: – Надо вам уходить… Уже не только в Варшаве, уже и в Луцке, и в Минске.
– Куда уходить? Мы уже ушли вроде… А вам?
– А нам некуда. Это наша земля, наша белая, синеокая[109]. Не советская, не немецкая, а наша. Будем ее отвоевывать. У всех.
Берта прикусила язык. У всех означало и у СССР, и у евреев. Не стоило говорить про Наума и Юрася.
Она поднялась:
– Пойду к своим, узнаю, как они. А вам, теть Иванна, спасибо.
Берта поклонилась и положила на уголок стола тоненькое золотое колечко с янтарной капелькой, выменянное по случаю на продукты у одной уезжавшей навсегда дамочки еще в горячие годы Гражданской. Не больно изысканное украшение, без царских завитушек или купеческих крендельков, но все равно золото. Она берегла для Сары, хотела в приданое отдать, хоть Наум и смеялся над ее приземленными планами, говорил, что все эти побрякушки – вчерашний день, что бабам следовало вправлять мозги, а не бренчать безделушками. В тех спорах Берта быстро уступала, признавая за мужем и правоту, и просвещенность, и вообще его право решать за всю семью. Но теперь, увидев, как заблестели Иваннины глаза, она засомневалась, так ли уж устарели ее патриархальные привычки. Да и вообще, так ли резонно кичился заядлый коммунист Наум победой социализма, восславлял триумф советского строя и предвещал ему в скором времени победу над империализмом на всей планете?
В буданке нашлось место только крошкам и кормящим матерям. Остальные провели две бесконечные ночи, скучившись под ивовыми плетями под уханье филина и крадущиеся шорохи, под стоны и всхлипы со всех четырех сторон. На третий день отряд взгромоздился на телеги и пошел вглубь Полесья, раздирая сросшиеся ветки тяжелыми топорами, разбрызгивая болотную жижу из-под ног. Двигаться надлежало споро: во-первых, немец шерстил захваченные территории, во-вторых, подступали холода. Лагерь стали сооружать только через неделю, оказавшись уже под захваченным Витебском. Гомель к тому времени тоже сдался, новости приходили неутешительные.
– Все, здесь спокойно перезимуем, – сообщил Тарас. – Фриц уже прочесал леса и дальше идет, ему недосуг ковыряться под пнями, а остатней солдатни на все про все не достанет.
И они начали копать землянки, строить каморы из бревен – все как на прежнем месте, только прочнее и теплее. Внутри складывали печки, ставили перегородки, потому как надолго, до весны. К отряду продолжал прибиваться народ: с пару дюжин дезертиров и не меньше полутора десятков еврейских семей с детишками, снохами и даже козами. Ефим оказался отличным переговорщиком, примкнувшие к партизанам соплеменники его слушались, признавая негласным вождем.
В многотерпеливой, измученной войнами Белоруссии нагло хозяйничали фашисты, истории про желтые лоскуты подобрались к лесным опушкам, в Гомеле уже объявили гетто, с окрестных сел сгоняли еврейский люд, всех – от мала до велика, и младенцев, и старичье. Идише умирали от побоев, от случайной пули. Не случайные, прицельные выстрелы тоже косили толпы безоружных везде, где только слышался мягкий картавый говорок. А иудейского племени до войны насчитывалось около трети всего населения. Это как же? Треть земли выкорчевать с корнем? За что? В конце сентября громом Бабьего Яра разорвало перепонки. Берта и Лия плакали навзрыд каждый день, Иванна смотрела на них сочувственно, Тарас отводил глаза и хмыкал, мол, видите, хорошо, что прибились к отряду. Даже противная Варька присмирела, перестала тыкать «жидами». Все-таки большая кровь заставляла смотреть на мир по-другому.
Правильно написал Наум, вовремя они сбежали. Только не сложить бы головы здесь, в этой непонятной партизанщине. Тарас с товарищами иногда уходили на два-три дня, возвращались с лихорадочно блестевшими глазами, ведрами пили горилку и валились спать. Проснувшись, хвастались у костра пьяными голосами, что столкнулись с фрицами нос к носу или подошли вплотную к окружению и едва сумели унести ноги. На самом деле никаких подвигов за ними не числилось: националисты придерживались тактики выжидания, наверное, на тот момент самой надежной. Они собирали и берегли силы, чтобы в нужный момент сковырнуть ослабевших оккупантов: хоть со свастикой на рукаве, хоть с красной звездой на буденовке. Для Тараса и его сябров все они оккупанты, от всех следовало избавляться, а если передушат друг друга перед тем, как отдать белорусам их исконную землю, то совсем замечательно.
Ефим без устали вел беседы со своими, уводил вглубь леса и вправлял мозги. Пришла очередь и Берты с Лией.
– Чтобы вы понимали за то, что Тарас с сябрами – дезертиры, нам с ними не по пути. – Старик понизил голос до шепота, потом вовсе замолчал и прислушался к лесному стрекоту. – Они сбежали от мобилизации и попрятались в лесу. Гурништ[110]. Если красные их, то есть нас, найдут – всем лежать в земле и печь бейглы[111].
– А если немец найдет?
– Тоже.
Лия испуганно зажала рот, Сару вовсе не позвали, ей еще рано распутывать политические сети, того и гляди, сама застрянет.
– Я к Иванне подмаслилась, Тарас мать чтит. Не выдадут они нас. – Берта, успокаивая, положила руку на предплечье сестры.
– И я мыслю, что не выдадут, – крякнул Ефим, – лехаим[112]. Тарас тоже немчуру бить намеревается, планы строят они, чтобы и немца, и краснопузого согнать со своей земли.
– А нам-то как быть? Если будем с ними держаться, то советская власть и нас не пожалеет. – Берта сжала Лиину руку покрепче, мол, помолчи, пока о важном речь идет. – Если победа за ними окажется.
– Не пожалеет… – Ефим покосился на дверь.
– А если Гитлер верх возьмет, то нам смерть, – продолжала загибать пальцы Берта.
– Смерть… – Старик сегодня оказался покладистым, хотя в глубоких библейских глазах горело что-то совсем не страдальческое, а, напротив, дерзкое, провокационное.
– Так выходит, что нам надо уносить подальше макес[113] и нахес?[114] – наконец-то Лия смогла вставить слово.
– Ихес[115] и цорес[116] тоже. А куда? – Дерзкие угольки разгорелись, стали маленькими отсветами внутреннего пламени.
– Куда? – обе сестры затаили дыхание.
– Мы отдадим им все ценное, и нас переправят в Польшу, а оттуда – в Чехию и, если придется, во Францию. Мы уйдем отсюда насовсем. – Голос старика еле слышался за потрескиванием поленьев.
– Насовсем? – Лия выкатила глаза, как будто они у нее крепились на резиночках, дерни посильнее – и вывалятся.
– Насовсем, мейдалэ, насовсем. – Теперь и его морщинистая рука легла на ее предплечье. – Другого пути нет. Идти с Тарасом на войну против всех – поцелуй меня в задницу! Даже победи этот шейгец[117], нам все равно рады не будут. Старики да бабы – за что тут спрашивать?
– Для диверсий бабы – самый цимес, – запротивилась Лия.
– Ша… Для постели бабы – самый цимес, а для войны – пшик… Ладно, я пойду с другими поговорю, а вы – ша. – Ефим с кряхтеньем выпрямился и заковылял к буданку, где чистили грибы остальные климовичские.
Берта и Лия дружно вытерли глаза, по-сестрински. Даже слезы у них одновременно выплескивались, разве ж могло быть разноречие в остальном, судьбоносном?