– Бисмилля! Что вы говорите, теть Кать, – встряла Ак-Ерке и осеклась: в деревенских окнах горел свет, возбужденные сельчане толпились во дворах и на улицах.
Значит, это правда. Радость от полных ведер ягоды, от бессовестного обжорства, от прелестного летнего дня в лесном чреве мигом улетучилась. Война!
Дома их ждал Айбар, приехал на попутке с поля, едва услышал страшную новость:
– Анам[71], Кобелек! Меня забирают на фронт.
Привычный мир рушился, никто даже не оглянулся на растоптанные мечты о новых расписных кесешках[72] и медном самоваре, чтобы распивать чай в саду, как в свое время русские купцы. Колхоз формировал новые звенья. Джигитов забирал военкомат, на их место становились жены, сестры, матери. Урожай убрать толком не удавалось – ни рабочих рук, ни техники. Эвакуированные подтягивались из центральных частей России, Украины, Белоруссии, но толку от них пока было мало: все бабы да малые дети. Квалифицированных механизаторов, чтобы починить тот же трактор, не найти днем с огнем, а если приедет злой усатый техник из соседнего «Первомая», то сразу начинает орать, что запчастей нет, а из лошадиного навоза ему шестеренку не выстругать.
Ак-Ерке скучала по матери. Она сблизилась со свекровью, ценила заботу о Нурали, но все равно тянуло хоть на минутку прижаться к родным мягким коленям, к пахнущему кислым молоком переднику, представить себя маленькой, чтобы ни за что не отвечать, не слышать и не думать. Рахима это чувствовала и обижалась. Она хотела видеть в невестке родную дочь, а не вежливую рабыню. Потому и рассказывала много о себе, о нищем детстве, о дремучих нравах степи, о некогда богатом доме бая Алтынсары. Ни с кем прежде не делилась, опасалась, а тут вдруг подумала, что может не увидеть больше Айбара, не дождется, пока вырастет Нурали, – и что тогда? Кто пронесет правду о роде через полынные степи и поросшие колючим кустарником холмы, кто сохранит ее в заводских цехах и колхозных конторах? А без правды нельзя, так предки завещали.
Августовская жара не больно укусила и спала равнодушным сентябрем. В полях осыпались хлеба, а молодые сочные мужики томились на железнодорожной станции под Акмолинском, прели в новеньких гимнастерках и неразношенных сапогах. За поворотом надрывался трактор, чихал забитым двигателем. Иногда доносились звонкие женские голоса. Бабы в поле – смехота. Какая с ними жатва? Погубят, как пить дать, погубят урожай. Мужики недовольно сплевывали и отворачивались, покрытые заусеницами трудовые руки просились на выпас, как застоявшиеся в стойле кони. Страда – самая желанная и самая страшная пора. На нее возложены надежды целого года. Нет у сельчанина другой такой радости, как богатый, крепкий хлебород, чтобы долежал до следующей весны зернышко к зернышку, без щепотки плесени, без мышиных какашек. Профукать уборку, сидя возле промасленных вагонов на выгоревшей за лето траве, – худшее наказание, потому что бесполезное, намного хуже фронта. На передовой хоть умереть можно, тогда не обидно за просранный урожай, а возле вагона ни погибнуть, ни прославиться.
Эшелон третью неделю не вывозили: то дороги перекрыты, то все паровозы загружены эвакуированными заводами, то командиры рассорились, не умея поделить долгожданное подкрепление. Где-то из последних сил держались и гибли братья, а вагоны с новобранцами увязли на обочине жатвы. Месяц, проведенный на учебном полигоне, честно говоря, ничему не научил, только раззадорил. Теперь хотелось послушать настоящих командиров и взаправдашних военных горнов. В отличие от железнодорожников комиссары работали отлично: у всего пополнения мозги оказались промытыми до звенящей чистоты. Все для фронта, все для победы! Родина-мать зовет!
Айбару не сиделось и не лежалось: всего в тридцати километрах его дом, можно за ночь доскакать на двух тулпарах[73]. Каждый казах от рождения наездник, казахских мальчиков в три года сажали на жеребят, приучали к седлу. Любой из аульных приятелей даст фору заезжим циркачам, что фокусничали на лошадях за деньги. Айбар ничем не хуже других. У них в Белоголовке даже не считалось за удаль стоять во весь рост на коне, или есть в седле, или ехать задом наперед. И скакуны имелись поблизости, паслись, стреноженные, не подозревая о войне и о неубранных полях. Им бы тоже хотелось скинуть путы, пуститься галопом по жнивью, обжечь копыта ледяной водой далекого ручья и взлететь на пригорок с диким ржанием, мол, гляди, солнце, глядите, птицы, я победитель. Джигиты от нечего делать гарцевали по насыпи, красовались друг перед другом, старик-пастух не обращал на шалости внимания, и командиры тоже. Все понимали, что ожидание стало невыносимым.
– Ну что, поедем мы когда-нибудь немца бить или тут будем до зимы сидеть? – бурчали те, кто постарше, кому можно.
– Успеешь еще под землю лечь, не торопись, – отзывался пухлый желтолицый сержант и в который раз бежал на телеграф проверить, не прибыла ли долгожданная разнарядка их эшелону.
Айбар лежал прямо на земле, прячась под вагоном. Рядом примостился Кудрат, тоже из акмолинских.
– Хочешь карта?[74] На, держи. А то орыстар[75]такое не едят, а я много привез, жалко, если испортится.
– Откуда привез? – Айбар взял из развернутой тряпицы тонкий лоскут внутреннего конского жира из толстой кишки, положил в рот. – М-м-м, вкуснотища!
– Я третьего дня за ночь до аула доскакал, в бане помылся, в поле подсобил, жену помял и назад.
– Ух ты! Вот и мне бы…
– А ты не трусь. Никто не заметит.
– Я заметил, – не согласился Айбар.
– Ну и что? Все равно без дела лежим, – гнул свое Кудрат.
– А… это не возбраняется?
– Нет, конечно. Какой резон от нашего лежания? А так хоть денек в поле, пока зерно…
– Да, пока погода стоит… пока зерно…
Айбар и сам думал быстренько наведаться домой, пока волокитилась отправка, а желтолицый сержант не гневался, а лишь озабоченно сводил брови. Жратвы привезти бы, а то на одной каше голодновато, и теплых подстилок из кошмы, ведь лето не бесконечное. Еще в ауле помочь бы, а то там одно старичье да бабье берут на штык урожай. И малыша Нурали покачать на коленках, рассказать прибаутку, загибая розовые пальчики с ямочками – про каждый отдельно. И мать успокоить, пусть увидит его еще раз здоровым и веселым. И конечно, обнять разок свою Ак-Ерке, свою ненаглядную Кобелек, зарыться носом в ее волосы, поласкать податливые груди, погладить шелковый живот, прошептать, что он любит ее, что она – его судьба, от нее одной зависело, быть ли ему счастливым, с ней связано все будущее.
К вечеру горизонт потемнел. Если разразится непогода, они точно еще неделю будут лежать, бездельничая. А может, и месяц. От таких предчувствий зачесались руки и заныло внизу живота. Эх, лежать бы дома, чтобы за окном пела метель, а в печи пританцовывали сухие поленья, и чтобы рядом не потный, разящий чесноком Кудрат, а нежная Ак-Ерке! Вдруг у них случится еще один ребенок? Именно сейчас! Айбар аж подпрыгнул, больно стукнувшись загривком о вагонную перекладину. Сверхурочная супружеская ночь может подарить не только облегчение и опьянение, но и маленькую дочку. Он вернется с победой пред ее родами. Или даже его встретит жена с младенцем на руках, если воевать придется подольше. А если фронтовая канитель совсем надолго затянется, то малышка будет уже сидеть и агукать. Или даже ползать. Нет, так долго война не может продлиться.
В голове Айбара все уже случилось: он поехал домой, потешил мужское, Ак-Ерке забеременела и родила дочку. Осталось только подобрать имя. Теперь он уже не мог оставаться под вагоном, прятаться от зноя в пыли и полынной трухе. Запланированное должно осуществиться, иначе – никак, иначе – как будто у него похитили эту ночь – заслуженную, которая ему полагалась по предопределению свыше. Не зря же судьба периодически стучала ему бревном по голове. Снова мимо протелепал желтолицый сержант, ни на кого не посмотрев. Точно, скоро не двинутся. Можно не два денька побыть, а все пять, чтобы его Кобелек уж наверняка забеременела. Почему он раньше не требовал от нее нового ребенка? Почему дозволил кормить грудью старшего до трех лет? Ведь знал, что, пока сочится сладкое молоко, кровь не придет. А потом почему соглашался выплескивать семя на овечью шерсть? Эх, дурак! Надо срочно все исправить. Не зря судьба навела его на эти благостные мысли, теперь-то все образуется. Нытье внизу живота стало невыносимым, плоть встала, заставив покраснеть. Ой-бой, хоть бы товарищи не заметили, засмеют.