Убийца стоял и смотрел на молодое лицо под густой черной порослью, энергичное, с красивым слегка выгнутым носом, большими глазами с длинными ресницами. Этот курд совсем ни при чем, он не собирался нападать, у него была своя история, в которую русский приказчик из табачной лавки влез с ненужным пистолетом и неуместной меткостью. Может быть, у него уже родились дети. Или случилась любовь, такая же темноглазая и смуглая. По вечерам они вместе смотрели на бархатное приморское небо и мечтали, про Сенцова не думали, не желали ему зла. А он вдруг убил. Насовсем. Как Луку Сомова. А еще хотел пистолетик этот проклятущий Тонечке подарить. Несостоявшийся подарок полетел вдаль, стукнулся о ствол, обиженно дзынькнул. Курд лежал, раскинув руки, и глядел в небо, которое ему больше ничего не подарит.
Следующие недели каждую ночь приходил убитый курд, выглядывал из-за придорожных кустов, даже улыбался из свежевырытого окопа, весь в земле, как будто его похоронили, а безжалостный Платон раскопал могилу, потревожил, снова убил. За обедом он садился рядом и стучал ложкой по дощатому столу, вечером проносился невесомой тенью перед костром. Успокоение, да и то относительное, пришло, лишь когда их роту перебросили из поселения на сосновом склоне с непроизносимым названием вглубь страны. К тому времени наступила осень, в садах созрели бесчисленные фрукты, виноград, слаще которого солдатня не встречала, в России такой не водился, мохнатые персики, каковых многие и не пробовали в своей жизни. Интересно жить рядом с морем, где тепло и плывут корабли из дальних стран, где женщины закрывают лица, а сады пахнут сбывшимися желаниями. Под звуки непрекращавшихся боев Платон начал забывать негромкий хлопок злосчастного пистолетика, даже пожалел, что выкинул его, хорошая попалась штучка.
Солнечным октябрьским утром они с Ленькой и еще несколькими сослуживцами отправились за водой к небольшой, но сварливой речушке без названия. То есть имя-то у нее имелось, но русскому языку непривычное – то ли Рэджокан, то ли Мэджован. А может, и вообще что-то иное. Полевые котлы им выдали огромные, одному никак не утащить, тем более по крутой горной тропинке, где камни сыпались из-под ног, как переспелый горох на мельнице.
Шустрый Ленька первым скатился по обрыву, каблуки проскользнули по мелким мокрым камешкам, инерция неумолимо толкнула худощавое тело на край. Он выставил вперед ладони, будто опираясь о невидимую стену, но трюк не сработал: быстряк-самоучка не удержался на прибрежном валуне, оступился и завизжал. Холодна горная водичка! Прикрытое бурливыми струями дно тоже оказалось негладким. Недотепа помахал руками, открыл в беззвучном крике рот и свалился в воду целиком, с головой. Глубины в таких реках редко достигали аршина, поэтому как таковой испуг не пожаловал. Ну искупается, кому это вредило?
Мокрая голова черным бугорком проскользила три-четыре сажени вниз по течению, и наконец купальщику удалось встать на ноги.
– Уф! – выдохнул он, борясь со строптивым течением, и снова не удержался на ногах, ушел под воду.
– Эй, хорош акробатничать, – прокричал Сенцов, но шум реки заглушил его слова.
Леньке удалось выкарабкаться из стремнины только за большим деревом, чьи корни крепко держали пласт земли, не давая уехать вниз по течению. Там образовалась махусенькая, усыпанная колючей щебенкой отмель. Цепляясь за неудобные ветки, зеленоглазый карабкался к древнему туевому стволу и матерился.
– Речка не речка, а потопнуть – раз плюнуть.
Платон, держась одной рукой за Козьму, протянул ему вторую, помогая выбраться. У бедолаги кровил разбитый висок.
– Обстрекался?
– Ни трошки! – Невезучий Ленька скинул сапоги, запрыгал босиком, прокалывая остренькими зубками отмели бурые пятки. Гимнастерка и рубаха тоже полетели на осеннюю траву, которая почему-то в этих местах не желтела, так и радовала глаз сытым изумрудом. Мокрый прыщ дрожал в одних штанах.
– Скидывай, кого стыдишься? – пробурчал кто-то из солдат.
– Да не стыжуся, мерзну, – огрызнулся дрожун.
– На! – Платон стянул гимнастерку, сам остался в рубахе, сухой и казавшейся вполне теплой для октябрьского дня. – А ты, Козьма, штанцы ему дай.
Коренастый Козьма крякнул, но штаны снял, остался в сероватых подштанниках. Смешно. Ленька поблагодарил кивком, связал в узел мокрую одежду и со злой усмешкой полез вверх, к тропинке:
– Вы уже без меня как-нибудь, братцы, я на солнышко побёгну.
– Лады, пожди нас на тепле, продрога.
Полковой повар заставлял драить утварь до блеска, в случае непослушания грозил дизентерией и даже холерой. Солдаты закатили рукава, зазвенели котлами, черпаками, зашуршали песком. Когда ледяные брызги атаковали лицо или шею, они ойкали и крякали. Вкусна горная вода, ее можно резать и есть. Такая бывала в старых колодцах, без привкуса ржавых труб и глинистого душка сырой земли. Они наполнили котлы наполовину, а ведра до краев, взяли за ручки и поскрипели наверх, опять брызгая из-под сапог мелким камьем. Склоненные к воде пышные кустарники отпускали гостей неохотно, старались зацепиться, удержать. За прибрежной линией начинались большие деревья, незнакомые, пышные, таких в России не водилось. Платон в очередной раз залюбовался буйством диковинного леса и… пропустил выстрел.
Как будто птица каркнула.
Полные ведра плюхнулись на землю, позвенели для приличия и с ехидным чавканьем покатились вниз, к реке. Снова каркнул выстрел, за ним без передышки еще два. Солдаты не могли понять, откуда стреляли, из-за какого ствола, куста, пригорка. Они упали на землю, заозирались. Прожорливая птица войны что-то прокричала на турецком или армянском, наверное пока перезаряжала ружья. Теперь стало понятно, что огонь велся с другого берега, забаррикадировавшегося крутой скалой. Прятаться за такой – лучше не придумаешь, а их безобидный спуск как на ладони. Наверху что-то проорал Ленька, выстрелил. Платон пополз к ближайшему кусту, но не дополз: свинцовый клюв оказался быстрее, тюкнул прямо в ягодицу, заставил сначала подпрыгнуть на четвереньках, как собака, получившая пенделя, а потом покатиться вниз, обдирая ладони и стукаясь головой о валуны. Вокруг кричали и стреляли, по-турецки и по-русски, топали сапоги, наверняка ребята подтянулись из палаток на пальбу.
Очнулся он в госпитале, над кушеткой колдовала белая фея с красным крестом на косынке.
– Потерпи, милок, скоро все пройдет, – пообещала она и сдернула налипшую на рану повязку. От этого стало так невыносимо больно, что Платон снова потерял сознание.
Он выныривал из забытья, недовольно оглядывался, приценивался к своим ощущениям и уходил обратно в беспамятство.
– Рана неопасная, меня беспокоит жар, – жаловался кому-то узколицый бледный доктор. Этот разговор раненому не нравился, лучше еще поспать, может быть, другой сон получится интереснее.
Наконец спасительный бред отступил, оставил несчастного на растерзание эскулапам и их свите. Ослабевший, раздавленный, Сенцов не мог сидеть, есть, говорить. Самое обидное, каждое испражнение превращалось в трагедию, вернее в трагикомедию. Лежа не получалось, стоя тоже, а присаживаясь, как установлено природой, он растягивал края раны. Терпеть оказалось труднее, чем копать окопы, страшнее, чем идти под обстрел. Платону казалось, что внутри уже вздулись и исходили газами гнилые отходы, скоро смрад поползет наружу. Твердый живот разбух, как у бабы на сносях. Обидные, унизительные клизмы приносили облегчение, но не очищали нутро до конца, после них еще сильнее хотелось согнуться и как следует выпростаться. Тогда он перестал есть. Отчаявшийся организм и не просил еды, как раньше, так что мук не прибавилось. Через пару дней пришла спасительная слабость, закружилась голова, уволакивая в приятные чертоги забытья, где Тоня протягивала ему розетку с вареньем из райских яблочек. Однако нужда испражниться никуда не делась. Как так? Есть неохота, только срать. Откуда же в человеке столько говна?
Узколицый доктор, узнав про голодовку, строго отчитал Сенцова и сестричек. Рассказывать про свою нужду не нашлось ни бесстыдства, ни слов. Он смолчал, но начал открывать рот, когда сиделка подносила ко рту ложечку с жидким и безвкусным, маменькиным голосом уговаривала проглотить. Скучно.