Жалелось ли, что не побежал без оглядки за Ольгой, за ее бунтарской красотой? Если честно, то немножко было. Так мотыльки тянутся к огню, хоть и чуют в нем погибель, так сурки завороженно смотрят на змей, обещающих шипением скорую смерть и покой. Нет, человеку так не положено.
Игравшие в кости мальчишки высадились на каком-то безликом перроне вместе со своими мамками, дядьками, гусями и шляпными коробками. Кости попрятали в недырявые карманы, если таковые нашлись, а то и вовсе растеряли в вагонной толкотне. Так и судьбы катились не пойми куда и зачем, вместо того чтобы уютно греться под мышкой, впитывая запах детского пота и ворованных с прилавка дешевых леденцов.
Военные будни не шли в пример дисциплинированным пельменям бабы Симы. Здесь быстро привыкали, что вожжи судьбы далеко не в собственных руках, что ими правил злой фатум и за любым поворотом могло поджидать увечье или смерть, навсегда отрезав от дома, от лавки, от Тони. Может, все-таки и стоило уйти тогда с Ольгой? Если уж жизнь выдастся короткой, пусть будет хотя бы яркой. Это долгую хочется смаковать, как чай с вареньем, а короткую можно и просто спалить в очаге. Но часики по-прежнему не умели шагать в противоположную сторону, поэтому он кряхтел и воевал дальше: наступления, отступления, засады, окопы, сиденье без дела.
Среди солдатни встречалось немало недовольных, тех, кто вечно бухтел закипавшим самоваром, но так ни разу и не пролился кипятком. Им и дома не жилось всласть, и войнушку они ненавидели. Но были и заядлые социалисты, которым хоть пушки, хоть офицерские розги – лишь бы «Интернационал» петь. Таких Сенцов сторонился, но не они его.
– В от ты, товарищ, крепкий, цельный, а почему не вступаешь в борьбу за права угнетенного класса? – По вечерам его уголок в блиндаже облюбовал пылкий молодой рабочий из Петрограда, Леонтий или Леонид, в общем Ленька, с подергивающимся уголком красноречивого рта и зелеными, как будто пьяными глазами.
– Потому что я из приказчиков, купеческие мы, куряне, – объяснял Платон не в первый раз, новых аргументов у него не находилось, поэтому повторял заученное.
– А разве купечество – не те же угнетатели? Разве вы не наживаетесь на нуждах простого народа? Не жиреет твой купец на горькой рабочей копейке?
– Нет, мы табаком торгуем. Куда работяга за махоркой потопает, как не к купцу? Да мы и сами из крестьян.
– Тем более тебе близки народные чаяния. Разве мужику не хочется побаловаться заморским табачком, а? Скажи мне.
– Думаю, не хочется. Табак – такое дело: к чему привык, то и по вкусу. Тут привычка важнее.
– То есть ты не поддерживаешь идею равенства?
– Я сам себе, ты иди к пермским, они тебя послушают, а у меня своя… акробатика. – Сенцов замыкался, отворачивался; не пересказывать же всю эпопею с прелестной Антониной и некстати убиенным Лукой Сомовым.
Зеленоглазый агитатор вроде бы оставлял его в покое, но через пару дней снова подсаживался и начинал привычный куплет:
– А тебе бы хотелось жить в своем доме?
– А я и так в своем доме, отец оставил в пригороде хозяйство, мать при нем, а я при лавке живу на всем готовеньком.
– А когда женишься, тоже будешь при лавке жить?
– Нет, тогда я надеюсь свою лавку открыть и жить уже над ней. – Платон мечтательно улыбался.
– Вот какой ты человек, – злился Ленька, – все тебя устраивает в жизни, дальше собственной лавки не видишь. Приземленный.
– Ну такой я… Мне бы эту лавку увидеть при жизни, а то мотает меня…
– Вот! – Ленька наконец нащупал болевую точку. – Империалистическая война! Ты здесь… мы все здесь не по своей воле!
– Не по своей… Вот только завтра рано вставать, а мне выспаться охота. – Сенцов поплотнее укутывался в шинель, укладывался на слежавшемся сене, закрывал глаза.
«Не отстают от меня эти социалисты, – удивлялся он про себя, – не дают покою. Мне бы свою жизнь наладить, куда уж к чужим лезть, ненужное это». И тут некстати всплывала незабываемая Ольга Белозерова в желтой юбке с такими же, как у Леньки, горящими глазами, только не зелеными, а карими – безбожно красивая. Отчего бы ей не найти подходящего жениха побогаче, познатнее, да не выскочить замуж? Зачем мараться по тюрьмам, по этапам, распевать запрещенные песни? Кто ж ее такую теперь посватает?
Весь 1916 год русское оружие побеждало на Кавказе, турки бухтели пушками, пшикали гранатами и отступали. В войсках царил дух авантюры и шапкозакидательства, кое-кто уже подумывал перебраться на побережье после непременной победы, перевезти семейство, купить рыбацкий баркас и беззаботно слоняться по морю. Да, вестей с Восточного фронта на Кавказском не читали и политическим новостям уделяли мало внимания. Море, оно такое, умело забивать голову романтической чепухой.
Лето под сказочной сенью Кавказских гор совсем не располагало к войне, больше к стихам. Череда успешных баталий обещала скорый исход, тишину, отдых и награды. Платон по случаю разжился турецкой винтовкой маузер, как и все в роте, в придачу к ней германским трофейным пистолетиком, маленьким, больше подходящим для дамочек. Тоже козырно: можно подарить Антонине Ивановне, пусть испугается. Он представил себе, как синие колодцы постепенно раскрываются, глядя на опасный сувенир, как Тонечка смотрит в немом ужасе на покорябанную рукоятку, которая пахнет порохом и войной, как обиженно кривится ее ротик. Смешно. Обязательно надо привезти ей с фронта этакий неожиданный подарочек.
Он сидел в выпростанной рубахе, разморенный зноем и приятными мечтами. Толстая подстилка из рыжей хвои укрыла холм верблюжьим одеялом. Длинные иголки незнакомых по виду сосен начинались высоко, в два или даже три человеческих роста, а до них от земли только гладкие стволы, ни травинки, ни кустика. Запах нагретой на солнце смолы приятно щекотал ноздри, чем-то отдаленно напоминая дорогой сорт заморского табака.
– Дур![13] – промелькнуло между стволами: то ли окрик, то ли эхо.
Сенцов вскочил на ноги.
– Дур, кёпек! Дур, душман![14]
Вопил не свой, значит, надо спешить на выручку тому, кто в опасности.
Платон покрутил головой вправо-влево и тут же присел, потому что из-за холма на него несся, страшно вращая глазами, черный басурманин в распахнутом свирепым бегом военном кителе поверх вполне заурядной крестьянской одежды – полосатых штанов и рубахи с потертым кушаком. На голове у вражины развевались два широких полотнища – концы разбойничьей повязки ярко-алого цвета. Так наряжались курдские кавалеристы. Курд тоже увидел выросшего из корней могучей сосны русского, но инерция неумолимо влекла его вниз, затормозить никак не удавалось. Так он и бежал долгие две-три секунды, рот медленно открывался, глаза наливались смертельным страхом, поверх которого отражался удивленный рыжий солдат в белой рубахе поверх серых штанов, с маленьким пистолетиком в руке.
Позже, вспоминая, Сенцов удивлялся, как медленно текли те секунды. Он вроде бы помнил каждую: вот курд вытаскивает из-за пояса длинный нож, но обоим понятно, что замахнуться уже не успеет, скорость больше, чем надо, застопорить не хватит сил. Сзади снова закричали, на раздумья не оставалось времени. Платон медленно, как во сне, поднял руку с пистолетиком и выстрелил в упор. Басурманин дернулся на бегу и упал, покатился по склону. Сверху раздались выстрелы посерьезнее, из винтовок. От соседней сосны отскочила щепка, больно ткнула в шею. Тогда он опомнился и упал на хвою, отполз за ствол. Сзади, снизу, кто-то побежал, выстрелил.
Не сразу, через заливавший глаза пот, но все-таки удалось различить на вершине холма убегавшие красные фески. Получалось, это у них своя резня шла: турки на курдов. Так бывало. Платон посмотрел на жертву без особой опаски: что мог сделать крохотный пистолетик здоровому мужику? На него смотрели, не мигая, остекленевшие глаза, хвоя густо покраснела, пропитываясь кровью. Оказалось, мог, если попасть аккурат в шею. Так специально целиться – не попадешь. А с испуга, от неожиданности – пожалуйста. Знойный день превратился в невыносимый, дышать стало нечем. Получалось, он убил человека, который даже ничем не грозил, перебежчика, может быть, тайного агента самого Юденича.