Майор медслужбы еще несколько секунд стоял, глядя на стену, затем присел и, выбросив все из сознания, закрыл голову руками. До начала его официального дежурства оставалось два с половиной часа, а не спал он уже более суток.
На обратном пути командир снова дотронулся до плеча того же раненого, протиснулся между коек, на которых неподвижно лежали пропитанные кровью люди, и вышел.
За его спиной широкоплечий старшина-артиллерист повернулся лицом к проходу.
– Земеля, видел его?
– Угу…
Алексей не спал уже несколько часов, мучаясь болью. Оглушенность от морфина еще оставалась где-то на задворках сознания, в голове будто покалывало легкими пузырьками, но лицевые кости под деревянными шинами болели страшной, дергающей болью, от которой не помогало ничего. Он не мог говорить, не мог встать на ноги, потому что переборки начинали вращаться вокруг него. Больше всего ему хотелось изо всех сил прижать ненавистные горячие деревяшки к распоротой осколком щеке, впечатать их в разбитые кости, чтобы боль стала если не притупленной, то хотя бы ноющей.
«Урод, теперь навсегда урод», – думал он каждую минуту, в ужасе прогонял эту мысль, но она возвращалось с постоянством голодного комара в темной каюте.
– Земеля, эй. Совсем тебе плохо?
Старшина с перебитыми голенями и парой сломанных ребер тоже мучился болью, но его нехилый организм пока держался и держал на поверхности Алексея, которому хотелось закричать из-под бинтов каждый раз, когда артиллерист замолкал дольше, чем на минуту.
– Держись, а? Тебя первый раз? Ты кивни просто, не мычи. Первый всегда тяжело, меня первый раз тоже осколком, только в мягкое. Доктор выковырял ножом, прямо без ничего, облил только спиртом. И зажило нормально. А второй раз две пули в бедро из пулемета… Так что я уже привык почти. Черт, больно-то как…
Старшина уставился в потолок остекленевшими на секунду глазами, но вскоре задышал, сглатывая слюну. Алексей смотрел на него одним открытым глазом, мучаясь от желания прижать руки к лицу.
– Учу-ум… А Учу-ум… – протянул кто-то из-за спины. – Это ты там, я слышу, да? Что такое было? Где все наши?
– О, проснулся. Не прошло и двух дней…
Матрос задавал эти вопросы не в первый раз, но почти всегда терял сознание до того, как с ним успевали заговорить. Он был, по-видимому, единственным покалеченным из той же башни, что и старшина. Пару часов назад приходил невысокий лейтенант оттуда же – целый, но с жутко ободранным лицом. Спросил, выживет ли его парень, получил уклончивый ответ, отвел глаза.
Алексей попытался мычанием подозвать лейтенанта к себе, Учум объяснил тому, кто он такой, и артиллерист рассказал про утреннюю драку. Сквозь оглушенность ему слышались тогда звон и грохот, освещение мигало и качалось, но Алексею казалось, что это все тот же самый ночной бой со стрельбой на свет, только он лежит где-то не там, где надо.
– С «Союза» Бородулин передал по БЧ, для сведений, – сказал лейтенант. – В них четыре по триста пятьдесят шесть мэ-мэ попало за ночь на дуэли. Два в левый борт, между верхней и главной броневой палубами, недалеко друг от друга. Проткнули двадцать пять миллиметров и дошли аж до барбетов на правом борту, где полноценно рванули. Пламя было до неба, это ты видел, наверное. Заклинило все что можно, как и у нас этим утром. Может, уже обрезали, правда… Больше суток ведь уже прошло.
Времени этого Алексей не помнил – то ли из-за наркотика, то ли просто мозг выключил память после удара.
– …Еще один пробил двести двадцать миллиметров в носу, на самой ватерлинии, а последний прошел через кормовой КДП – уже в конце, не разорвавшись. Смешно, право слово: столько вбухали в пояс, половина металлургов страны без отпусков жили, пока пять толщин не прокатили: триста семьдесят пять, триста восемьдесят, триста девяносто… А ни одного попадания в пояс так и не было. Смешно…
Офицер ушел, пообещав зайти еще, как сможет. С тех пор в лазареты перестали кого-либо пускать, вот только командир зачем-то приходил. Вроде не раненый, а с врачом разговаривал. Может, про него спрашивал? Алексей вспомнил, что было за четверть часа до того, как его ранило, и мысленно застонал. Он уже слышал краем уха, что Чурило погиб в рубке. Теперь он один, если что, и никто теперь не поможет.
Дежурный врач подошел к койке, на которой раненый старший лейтенант, раскачивая головой, стонал, крепко зажмурив глаза. Парня явно лихорадило.
Справа коротко стукнуло, врач повернулся и увидел поломанного старшину, который, указывая на лейтенанта пальцем, делал бесшумные чмокающие движения ртом. Врач покачал головой: дышал лейтенант и так плохо, кровь из разбитых костей успела затечь ему в пазухи и, пока валялся без сознания, в легкие. Поэтому слишком много морфина давать было просто опасно. Да и не было его много. Шесть штатных, положенных по нормам комплектов медикаментов и перевязочных материалов ушли за пару дней.
Морфий стоил теперь дороже золота: без него, пока дойдут до базы, умрут еще несколько человек, это точно. И с линкора не взять – у них своих раненых выше головы. Разве что с «Чапаева»? Поговорить, скажем, с Вадимом, пусть попросит о помощи командира, не зря же тот к нему приходил.
Ляхин достал из кармана узкий пенал, который не доверял даже аптечному шкафу. Золотой запас. Улирон, тибатин, ультрасептил – немецкие сульфаниламидные препараты, из новейших. То ли диверсанты их вытащили откуда-то, то ли купили, то ли захватили где-нибудь в Венгрии, но сейчас это была самая ценная вещь на корабле. Если у лейтенанта начнется воспаление легких от затекшей в альвеолы крови, то в его состоянии надежды, кроме как на них, мало.
Взяв с привинченного к полу столика мерный стаканчик с водой, врач аккуратно смочил пальцем губы лейтенанту, всунул между ними таблетку, по капле влил воду из стаканчика. Раненый посмотрел мутным взглядом, и старшина сбоку тяжело вздохнул, сочувствуя парню.
Люди вокруг стонали, скрипели зубами от боли про себя, чтобы не беспокоить соседей. Большинство были без сознания или спали, как спали вповалку и врачи, кроме него самого. Сколько это еще будет продолжаться?.. Сколько человек еще будет убито или умрет, пока они не смогут перенести раненых в нормальный госпиталь – с полной аптекой, с морфином, с медсестрами?
Ляхин уже обсуждал с Вадимом свою идею: «Всех генералов, всех командиров, каждого, кому хочется воевать, заставить смотреть на роды. А лучше приставить к женщине месяца с третьего беременности, чтобы ухаживал за ней. И потом чтобы не отворачивался, когда она будет орать, рожая в муках, залитая своей кровью, исходя на крик. Смотри, сука, чего стоит выносить ребенка, чего стоит его родить! Смотри, гад! И родит она крохотного, ни на что не способного человечка, которого нужно растить восемнадцать лет, пропитывать своей мукой, только для того, чтобы какой-то идиот ударил его штыком в грудь и бросил умирать на какой-нибудь промерзшей равнине. Или оставил, пропоротого осколком, в раскачивающемся стальном гробу посреди океана, в тысяче миль от родных людей. Ненавижу».
Во все времена людям, которые ненавидят убийства – пусть и узаконенные политикой, конституциями, чем угодно, – приходится скрывать свое мнение от многих, кто привык к другим принципам. Нет, в здравом уме никто не будет орать: «Я маньяк! Я люблю расстреливать! Я люблю, чтобы по моему приказу люди умирали тысячами!» Это, в конце концов, просто неприлично. Поэтому возникли понятия политической и экономической необходимости, обострения классовой борьбы, Lebensraum[167], «высшей расы», Untermeushen, «врагов народа» и черт знает чего еще. Все это служит оправданием убийству. И каждый, кто стремится укрепить свою власть, стремится в первую очередь повязать кровью окружающих, потому что нормальные люди, убивая себе подобных, не могут не испытывать отвращения.
А теми, у кого есть совесть, очень легко управлять. Легко управлять также сопливыми пацанами, ничего еще не соображающими и наслаждающимися настоящим боевым оружием. Еще легче, когда эти две категории людей смешаны между собой. Такую часть можно бросить в любую бойню. И восемнадцатилетние пойдут туда лишь потому, что еще не осознают простого факта: смерть – это навсегда, и твоя собственная гибель не имеет никакого значения для хода истории. А осознавшие себя пойдут на смерть, даже не нужную никому, просто из чувства долга и ответственности перед восемнадцатилетними.