Между тем она понемногу, казалось бы, по мелочам прибирала к рукам власть в Запретном городе. Император стал прислушиваться к её советам – пока что только в повседневной жизни, в государственных делах И имела свои взгляды, о которых предпочитала помалкивать. У императора обострились отношения с иностранцами – с англичанами и французами. Сяньфэн последовательно придерживался политики закрытых дверей, завещанной ему отцом, императором Даогуаном. Для торговли с иностранцами был открыт один лишь порт Кантон, но им, главным образом англичанам, этого было мало, и они развязали Вторую опиумную войну, в которой империя терпела поражение за поражением. И считала, что Китай должен развиваться по европейскому пути, что политика Сяньфэна губительна для империи; она надеялась, что её сын, став императором, пойдёт по этому пути.
Войска интервентов подступили к Пекину, и Сяньфэн бежал на север, за Великую китайскую стену, – там находился охотничий домик, по размерам превышающий Юаньминъюань, Старый Летний дворец, резиденцию императора, которую сожгли интервенты. Мысли И были охвачены одним: что и как нужно сделать, чтобы её сын Цзайчунь стал единовластным императором Китая. Судя по тому, что Сяньфэна в домик сопроводили восемь высших советников, которые все последние месяцы подсказывали императору поступки, вредившие империи больше, чем грабительские действия интервентов, И полагала, что они станут членами Совета регентов при малолетнем императоре. Они костьми лягут, но не допустят её к власти, а потому стала готовить переворот. Для этого нужен был прочный союз с будущей вдовствующей императрицей Чжэнь и такой же официальный титул, как у неё. Нашлись ещё два влиятельных союзника – братья умирающего императора, великие князья Гун и Цунь. Гун был ровесником И, но успел проявить себя в государственных делах. По поручению царственного брата он убедил интервентов вывести их войска из Пекина в обмен на договор об открытии ещё нескольких портов.
Гун и Цунь не были ярыми поклонниками европеизации Китая, но они жаждали изменений и поддержали И. Императрицу Чжэнь И увлекла идеей, что та войдёт в историю как созидательница нового Китая – она разглядела в тихой, скромной женщине честолюбие и тщеславие.
Сяньфэн умер, не успев вернуться в Пекин. По дворцовым протоколам И по-прежнему числилась наложницей и в описании погребальной церемонии не была даже упомянута. Она была оскорблена, но виду не показала. Переворот требовал не чувств, а действий, однако для действий ей нужен был такой же статус, как и у Чжэнь, которую объявили вдовствующей императрицей.
– А ты знаешь, – сказала Чжэнь, – двести лет назад, когда императором стал Канси, сын наложницы, то его матери был присвоен титул вдовствующей императрицы. Считай, что это – прецедент, и мы предъявим его Совету регентов.
Совет не смог возразить, и в империи стало сразу две августейших дамы. Тогда же они приняли новые имена: Чжэнь назвалась Цыань, а бывшая наложница И – Цыси[3].
Переворот произошёл столь стремительно и почти бескровно (были всего-то казнены три человека), что во всём мире поняли, насколько тщательно он был подготовлен. На смену закрытым дверям пришла политика открытых дверей, но сколько на этом пути оказалось ям и рытвин!..
Цыси очнулась от воспоминаний, по-прежнему стоя перед зеркалом. Да и прошло-то всего несколько минут.
– Ты так и не ответила, что хочешь предложить Верховному совету, – напомнил о себе отец.
– Я предложу ему свернуть с европейского пути и опереться на мятежников. Без них мы с иностранцами не справимся.
– Ты с ума сошла! Они же только и мечтают, как бы сбросить маньчжурское иго.
– Иго… иго… Русские назвали игом власть Чингизидов над Русью, а сами за это время объединились и окрепли настолько, что сбросили иго. Сколько длилась эта власть?
– Двести пятьдесят семь лет.
– А сколько правит в Китае наша династия Айсингьоро? От захвата Пекина до сего времени?
Цыси быстро прикинула в уме и тихо ахнула: те же двести пятьдесят семь! Неужели конец?! Неужели её правление – последние шаги империи?!
– Не поддавайся мистике, – сказал отец. – Где русские и где маньчжуры.
Ну нет! Она ещё поборется. И с интервентами покончит, и боксёров приструнит… Так! Чего-то в наряде не хватает. А-а, конечно же, талисмана! Цыси пристегнула на грудь связку жемчужных снизок. Вот теперь – всё, теперь она – настоящая Цыси!
4
Ключ скрежетнул в замке, звякнула дужка и отодвинулся засов. И вслед за тем зычный голос дежурного полицейского гулко прокатился по пустому коридору:
– Саяпин, Паршин, Черных, на выход!
Казаки вышли из сумеречной и душной камеры в остывающий вечер. Солнце садилось за Соборной улицей, его раскалённое тело, будто не желая уходить, зацепилось краями за колокольню и главный храмовый купол Кладбищенской церкви во имя Вознесения Господня и темнело прямо на глазах. Илька Паршин перекрестился на него.
Пашка ткнул Ивана кулаком в плечо:
– Заглянем в пивнушку?
– Не-а, – отмахнулся Иван. – У меня – дела.
– Знаю я твои дела с косыгой. Хватит с ней вошкаться! Как мокрец к тебе присосалась.
– Не смей так о ней говорить, болтомоха несчастный!
– А чё? В харю дашь? Нам с тобой только лихоты из-за неё не хватало.
– Да ну тебя! – Иван плюнул и побежал. К солнцу напрямки, к Китайскому кварталу. Или к дому своему, по пути.
– Пошли, Илька, с тобой, чё ли? Пропустим по кружечке.
Пивнушка находилась рядом, на Иркутской. Павел приобнял Илью за плечи, и они зашагали по деревянному настилу.
– Всё ж таки командир полицейский – наш человек, – сказал Илька, стараясь приноровиться к шагу Черныха, несмотря на хромоту, очень широкому. – За такую драку всего-то на сутки засадил.
– А за чё больше-то? – лениво откликнулся Павел. – Китаёзы с их боксёрами совсем обнаглели. «Война будет, война будет!» Ну будет, и чё?! Начистим им, косорылым, и успокоятся.
– А чё ты к Ивану, как лимонник, цепляешься? Ну жалеет он свою Цзиньку и пущай жалеет. Китайцы, они тоже разные, как и мы.
– Чё?! – Пашка даже остановился, повернул за плечо Ильку к себе лицом и уставился глаза в глаза. – Китаёзы такие же, как и мы?! Да как у тя язык повернулся?! Ванька – и тот понимает. Как он энтого лупцевал, который про баб нашенских вякнул! Любо-дорого!
– Я тож не в стороне стоял.
– Дак ежли бы в стороне, стали б мы с тобой корефанить? Ладно, пошли, не то пиво наше прокиснет.
Иван прежде всего заглянул домой. Сутки не был, маманя, небось, извелась, да и дед с батей не каменные.
Дед Кузьма в завозне что-то ладил, тюкал топориком по колоде; отец сидел на лавке возле крылечка летника, курил трубку и, видно, крепко думал. Увидев Ивана, махнул рукой, подзывая.
Иван подошёл, повинно склонив голову:
– Прости, тятя!
Фёдор не успел и рта раскрыть – в проёме кухонной двери, как чёрт из табакерки, возникла Еленка, простоволосая, раскрасневшаяся – видать, возюкалась с ужином, – зыркнула хитрющими глазами и заорала:
– Мамань, Ванька заявился! Дрань-передрань!
У Ивана и впрямь была порвана рубаха: китайцы оказались страсть какие цеплючие, – а он и позабыл про это, думая лишь о звёздочке своей Ван Цзинь, да ещё, пожалуй, о мамане: как она за него, обормота, переживает!
– Ванюша, сынок родимый! – Маманя, будто молодая, будто ей и не сорок лет, спрыгнула с крылечка, обхватила сына обеими руками, прижала к полной, мягкой груди. Хотела поцеловать – не дотянулась: Иван был выше на голову. Всхлипнула.
– Мамань, ты чё?! – перепугался Иван. – Чё плачешь-то?!
– Это она от радости: сын с того света пришёл, – ехидно пропела сеструха; она так и стояла подбоченясь на крыльце.
Иван махнул на неё рукой: сгинь, бесовка, сгинь! Но та лишь захохотала.
Из завозни выглянул дед с топором в руке. Иван махнул и ему, но – приветствуя. Дед в ответ приподнял топорик и скрылся: он без дела не сидел.