А маманя всё не отпускала сына.
– И верно, мать, – прогудел Фёдор, – неча его тискать: не перволеток, поди, а служилый казак. Ему опосля «холодной» побаниться надобно, а там и за стол.
– Да я только показаться и переодеться, – попробовал возразить Иван. – Дело у меня…
– Подождёт твоё дело до завтрева. У нас другое, посурьёзнее будет.
Семейная банька была накануне, в субботу, но для узника, как назвал внука дед Кузьма, подтопили специально. Иван вздохнул и подчинился, хотя душа изнылась по красавице Цзинь. Ведь и фанза Ванов была всего-то в двух шагах от подворья Саяпиных, за стеною Китайского квартала, и отец Цзинь Ван Сюймин давношный приятель Кузьмы. Однако слово родителя – закон, преступать его – смертный грех.
После бани сели вечерять. Пришла бабушка Таня, принесла миску свежемалосольных огурчиков – они так пахли, что голова кругом шла! Дед принёс из погреба банчок китайского спирта, развёл по-своему колодезной водой – получилась водка-гамырка, немного вонючая, но мягкая. Маманя с Еленкой накрошили полный лагушок зелёного лука, дикого чеснока-мангиря, свежих огурцов, укропа, варенухи – козлятины, яиц и картошки – всё для окрошки с домашним квасом и сметаной. Большая сковорода грибной жарёхи и нарезанная кусками пахучая свежая аржанина – что может быть лучше семейного ужина!
В час, когда вечерняя заря начала бледнеть, а узкий серпик молодого месяца засиял ярче, будто его только что начистили мелким песком и промыли чистой амурской водой, три казака – Кузьма, Фёдор и Иван – уселись рядком на лавке под раскидистым клёном, что рос у входа в огороды, – трубочку перекурить да о жизни поговорить или просто подумать.
Ветка клёна легла на плечо деда, он погладил её узловатой ладонью:
– Помню, помню о тебе, Любонька, – и согнутым пальцем вытер уголок глаза. – Пятнадцать годков будет нонеча.
Ни Фёдор, ни Иван ничуть не удивились его словам. Клён этот почти сорок лет назад сажали все вместе: Саяпины – Кузьма, Люба и трёхлеток Федя, и Шлыки – Григорий, Таня и трёхлетка Аринка. Во дворе Шлыков, что был рядышком, они посадили такой же клёнышек. За ради побратимства.
Первопоселенцы Благовещенска! Нет, не самые – первые, те были солдаты и служилые казаки, кое-кто только-только успел обзавестись женой из каторжанок, а вот среди семейных с детьми – пожалуй, первые. Кстати, Люба и Таня тоже были каторжанками, но их на венчание благословил раньше на три года сам генерал-губернатор Муравьёв. Да и придумка эта – женить молодых солдат и казаков на каторжанках – появилась после венчания Саяпиных и Шлыков. Хотя через столько лет кто уже об этом помнит?!
Венчание, само собой, было куда как важным событием и для Кузьмы, и для Грини – ещё бы, ведь их невесты, Люба и Таня, были на сносях и вскоре родили, одна за другой, Федьку и Аринку. Но для народа гораздо памятнее тот солнечный день был оглашением указа царя-батюшки о переводе приписных горно-заводских рабочих в казачье сословие.
А Кузьма помнил всё и после смерти своей Любоньки то и дело подсаживался к клёну поговорить о тех давних временах, о побратиме и свате Григории. Не вслух – молча. Иногда к нему подсаживались вдова и дочка побратима, ставшая любимой женой Фёдора и матерью Ивана и Еленки. Посидят, помолчат и расходятся по своим делам. Но иногда вдруг что-то прорывается в душе – криком неслышимым, стоном тоскующим, – и тогда из памяти, будто семечки из порванного газетного кулька, сыплются и сыплются милые сердцу воспоминания.
А иной раз дети приставали: тятя, маманя, расскажите что-нибудь занятное из вашей жизни. Потом внук и внучки полезли с тем же. А что сказывать-то? Жизня, она вся занятная, хоть и кажный раз иным боком. Вон Гриня Шлык сказывал, что его младшей дочке, Марьяне, больно нравилось, как её мамка генералу жизнь спасла.
– Мамань, а тебе страшно было?
– Не помню, Марьяша, я тогда об страхе не думала, потому как человеку смерть грозила.
– А ежели б то не генерал был, а бродяга босоногий?
– Пуля не разбират – генерал али бродяга. И спасала я не чин генеральский, а человека.
– Ну за генерала, поди, награда поболе.
– А мне награда была самая великая: меня в больничку перевели, а там меня тятя ваш сыскал. Не будь такой награды – и вас бы с Аришей не было.
Марьяша взвизгивала от восторга и кидалась Таню-маманю целовать. А та в ответ тискала последыша своего: опосля Марьяны в положение-то больше не входила[4], зато Аринка уже была брюхата Иваном – они с Федькой, поди, лет с четырнадцати миловались. А и то, как не миловаться, когда с утра до вечера рядом, и рука сама тянется к потаённым и таким желанным местам?
…Кузьма раскурил трубку, передал сыну. Тот затянулся пару раз и отдал Ивану. Иван тоже пустил струйку дыма и вернул трубку деду. После чего Фёдор раскрыл свой кисет и набил свою трубку. Иван сделал то же самое. От трубки деда раскурили свои и задымили.
Молчали.
Из недалёкого Китайского квартала долетал какой-то скандальный шум. Из далёкого городского парка доносились звуки духовой музыки: по воскресеньям там играл оркестр. В летней кухне Арина Григорьевна с матерью и дочкой мыли посуду и о чём-то негромко разговаривали.
– Дак за что вы китайцам мурцовки дали? – нарушил молчание дед, почёсывая рыжую бороду, в которой, похоже, не было ни единого седого волоска. У Фёдора и бороду, и чуб – тоже рыжие – пробусило инеем, а у деда – нет!
Иван поперхнулся дымом и закашлялся. Онто думал, что про драку никто не вспомнит, и всё быльём порастёт.
Дед терпеливо ждал, пуская дымок самосада.
– Сами напросились, – откашлявшись, просипел Иван. – Захотелось им казакам головы отрезать, а баб казацких себе забрать.
– Ишь ты! Поделом, значит, получили. Токо ты, Ванёк, ходи сторожко. Они людишки злопамятные…
– Ну не все ж, – возразил Иван. – Вон Сюймин, какой же он злопамятный?
Ван Сюймин, сапожных дел мастер, был закадычным другом деда Кузьмы. Его семейство – жена Фанфан, дочка Цзинь и сын Сяосун – жило неподалёку: в Китайском квартале у них был свой двор – две фанзы с переходом и крохотный садик. Ваны дружили и с Саяпиными, и со Шлыками, вместе отмечали праздники: русские у казаков, китайские, соответственно, у Ванов. Ну и молодёжь друг друга не сторонилась: у Ивана и Цзинь закручивалась любовь, Еленка с Сяосуном сызмала играли вместе.
– Сюймин – добрейшей души человек, – согласился дед Кузьма. – Можно сказать, редкостный.
– Вот видишь! А злопамятных и середь русских полно.
– Не полно, однако ж имеется. Но русские злы, да отходчивы, злопамятных мало.
– Хватит, батя, считаться, – сказал Фёдор. Он огляделся, нет ли поблизости лишних ушей, и продолжил вполголоса: – Есть дело посурьёзней. Мне атаман поручил набрать полсотни добровольцев и пойти в Сунгари. По́мочь охране требуется. Вот и Ванюшку возьму с собой.
– Какой же он доброволец? – ухмыльнулся дед. – Он теперича рядовой казак Первой сотни Амурского Первого казачьего полка.
– Это атаман решит. Даст отпуск и вся недолга.
– Бать, а Пашку с Илькой возьмёшь? – обеспокоился обрадованный новостью Иван.
– Тихо ты! Ильку возьму, а Пашку… – Фёдор затянулся, пустил дымок и покрутил чубатой головой. – Он же хромой.
– В седле сидеть может не хуже других, – заступился Иван.
– Дело не в хромоте, – сказал дед. – Мутный твой Пашка.
– Это как? – обиделся Иван за самолучшего другана. – Пашка – весь нараспашку! Он за меня…
– За тебя? – Дед тоже пыхнул дымом и разогнал его рукой. – Ну-ка, поведай, кто драку с китайцами учинил? Кто был первый?
– Н-ну… Пашке показалось, что китайцы иванятся[5] перед нами… он и врезал…
– Он, значит, врезал, а дрались вы с Илькой?
Так оно вообще-то и было. Пашка больше подзуживал, чем кулаками махал.
– Откуда, дед, ты всё знашь?
– Сорока на хвосте принесла.