– Тьфу! Дурак! Малолеток! Нюня! Зачем тебе, дураку, пожар, когда она и без пожара к тебе льнёт… Нюня, как говорит княгиня. Правда это истинная.
На этот раз Сашок тоже замечтался, но его вдруг разбудил голос:
– Князинька! Лександр Микитич! А, князинька?
Пред ним стоял и приставал Тит.
– Чего тебе…
– Князинька! Мне от Катерины Ивановны отбою нет. Вот сейчас опять была. Я обтирал коня, а она в конюшню заглянула, спросила, где вы, да что… А там говорит: ты прости меня… Я обещался и вот пришёл к вам…
– Что? Что обещался? Кому?
– Ей пообещался и вот пришёл сказать вам, что она вышла со двора к Арбату.
– Ну так мне-то что же? – вдруг выговорил Сашок важно и делая удивлённое лицо.
– Говорит: скажи… может, и князь выйдет к Арбату же…
– Что-о?-невольно ахнул молодой человек и прибавил: – Она тебе это сказала?
– Точно так. Поди, говорит, Титушка, голубчик. Постарайся, чтобы князь вышел за мною. На церковном дворе и батюшка, и мой муж могут завидеть, а на улице ничего. Постарайся, я тебе, говорит, платок подарю. Ей-Богу, платок посулила. Ну вот…
Тит скромно улыбался и даже смущался.
Сашок сидел, поражённый всем слышанным. Он своим ушам не верил. И вдруг он порывисто встал, надел кивер, который только что снял с себя, глянул в зеркало и быстро вышел из комнаты.
Он чувствовал то же, что чувствует человек, кидающийся в самое пекло пожара.
– Да. Вот и пожар! – вымолвил он.
Уже спускаясь по ступенькам заднего крыльца, выходившего на церковный двор, он вдруг обернулся к конюху:
– Смотри, Тит. Не вздумай говорить Кузьмичу. Он тебя за эдакое съест…
– Как можно. Помилуйте… Я знаю… Да я бы и не пошёл к вам. Да из жалости. Уж очень она молила, чуть не плакала… Поди да поди, князя на меня выстави…
Но Сашок, румяный от волнения, даже не слыхал последних слов. Он шагнул и зашагал по двору, затем по своему переулку, а затем по широкой улице Арбата.
– Ну, а потом? Ну, а потом? Ну, а потом? – повторял он выразительно и отвечал: – Ни за что сам не заговорю. Не могу! Вот и весь сказ. Уж лучше прямо обнять её и целовать. Пускай плюху даст за озорничество… А заговорить – не могу.
И рассуждая так, Сашок не шёл, а бежал, озираясь по сторонам.
И вдруг сердце захолонуло: красавица пономариха тихим шагом, опустив голову и глядя в землю, двигалась ему навстречу.
«Вот сойдёмся! – кричал ему кто-то в ухо. – Вот!.. Вот!.. Ну! Ну! Да ну же. Скорее! Скажи: «Здравствуйте!» Скорее! Поздно будет. Вот уже и поздно».
Сашок и пономариха сошлись… и разошлись. Она подняла глаза и глядела на него, прося глазами то же самое: «Заговори!»
Но Сашок сам опустил глаза и прошёл… А пройдя, начал себя отчаянно честить самыми бранными словами. А затем, уйдя далеко, потеряв из виду женщину, завернувшую за угол, он стал и стоял как вкопанный. А затем закачал головой:
– Ах, нюня! Ах, сопляк! Ах, щенок! Вот уж именно княжна Александра Никитишна, как звали в полку.
И он пошёл бродить по кварталу без цели и смысла, понурив голову и с лицом, на котором теперь была написана неподдельная печаль.
– Конец! Конец! – повторял он вслух. – Уж если и теперь не заговорил, то, конечно, никогда не заговорю.
Когда через час, уже в полусумраке, он, понурясь, задумчиво и не глядя ни на кого и ни на что, входил на церковный двор, вслед за ним, чуть не за его спиной, тоже входил кто-то. Он обернулся. Это была Катерина Ивановна!!
– Неужто же она эдак за мной уж давно? Вплотную? Давно!
И Сашок, обомлев, ускорил шаг.
XXII
Сашок вернулся домой, обозлённый на самого себя.
Кузьмича не было в комнатах, но Тит объяснил, что дядька давно вернулся, спрашивал о барине и вышел опять на улицу, но без шапки, должно быть, недалеко…
Действительно, Кузьмич побывал недалеко, но по чутью.
Едва успел молодой человек раздеться, снять мундир и, зажегши свечку, сел на диван, как явился дядька и заговорил странным голосом:
– Вот что, князинька. Я тебе доложу, что я этого оправдать не могу.
– Чего? – удивился Сашок, не понимая.
– А вот этого самого.
– Чего – этого самого? Сказывай.
– Ты знаешь. Нечего вилять-то.
– Что ты, ума решился? Какие-то загадки загадываешь, а я распутывай.
– Никаких загадок тут нет, – волнуясь, заговорил старик. – А я прямо, по моей любви к вам, сказываю, что на эдакое я не могу глядеть и молчать. Я пред твоими покойными родителями и пред самим Господом Богом за тебя ответствую… Выходив тебя, с самой колыбельки приняв на руки…
– Ах, Кузьмич, опять начал с колыбельки. Сказывай прямо, что тебе нужно.
– Ничего мне не нужно, – сурово и будто обидясь, огрызнулся Кузьмич. – А не могу я видеть у себя под носом беспутничанья и всякого…
– Чего? Чего?
– Души и тела погубления…
– Слава Создателю! Сказал наконец! – догадался Сашок, хотя отчасти смутился.
– Понял? Ну вот и мотай на ус, что я по моей любви к вам и ответственности пред родителями покойными и кольми паче…
– …Пред Господом Богом, – продолжал Сашок.
– Ну да… Пред Господом. Нечего тебе насмешничать.
– Ты про пономариху?
– А то бишь про белого бычка. Понятно, про эту каналью-бабу.
– Чем она каналья?
– А тем, – закричал Кузьмич, – что не смей она, распутная баба, закидывать буркалы свои на отрока, чтобы опакостить его!
– Пустое всё это, Кузьмич… Какой я отрок? Эдак ты, говорю, до тридцати лет всё будешь меня величать.
– Вам след, – помолчав, заговорил Кузьмич спокойнее, – добропорядочно и богоугодно повенчаться законным браком с благородной и честной девицей, коли время пристало, а не срамиться и не пакостить себя. Вот что-с. Познакомься, найди девицу в Москве, бракосочетайся и будешь счастлив, обзаведёшься достойной супругой, княгиней. А возжаться тебе со всякой поганой бабой я не дам. И коли эта разгуляха пономариха ещё будет тут шататься около дома, я её исколочу до полусмерти… Батюшке пожалуюсь… В консисторию прошение на неё подам.
Сашок поднялся с места и заходил по комнате, засунув руки в панталоны и посвистывая, что означало досаду и гнев. А «пылить» при его скромности и кротости – ему случалось.
– Нечего свистать-то. Дело говорю, – заявил Кузьмич сердито. – Прямо в консисторию прошение подам. Она хоть и каналья, да спасибо, духовная… По мужу… И ей из консистории прикажут не развратничать с офицерами. А ничего не сделают ни пономарь, ни духовная консистория, то я её исколочу собственными руками. И Титку заставлю бить.
– Ну что же? Ты с Титкой. А я с ней. Кто кого одолеет, – проворчал Сашок.
– Что? Как ты с ней?
Сашок молчал и ходил, посвистывая.
– Да полно ты, свистун. Эдак ведь ты и душу свою, и тело своё, ещё покуда не грешные, – просвищешь… Отвечай лучше.
– Что отвечать? Я ответил. Ты хочешь драться. Молодую женщину бить. Ну я за неё вступлюсь.
– Вступишься? Стало, меня бить учнёшь?
Сашок молчал.
– Так, стало быть, что же? Порешил ты пропадать, душу губить. Говори, отчаянный!
– Да чего ты знаешь? – вдруг вскрикнул молодой человек, наступая на старика. – Чего ты знаешь? Может, я уже и давно душу-то с телом, как ты сказываешь, погубил.
– Что-о? – протянул Кузьмич, разинув рот и как-то присев, будто от удара по голове.
– Да. Чего ты знаешь? Вишь, пагуба мне от пономарихи твоей, когда я уже давно…
– Что-о?! Что-о? – заговорил Кузьмич и вдруг прибавил: – И всё-то врёшь. А я сдуру поверил.
– Ан не вру!
– Ан врёшь.
– Ан нет. В Петербурге зимой знаком был с Альмой.
– Какой Сальмой?
– Альма, а не Сальма! Шведка.
– Шведка?
– Ну да. Шведка. Красавица. И я… Я у неё был… Десять раз был. Товарищи познакомили… Да. А ты тут всё про душу, да про тело, да про пагубу. Потеха, ей-Богу. Немало в Питере надо мной смеялись товарищи. Ну вот я тогда и порешил…
Кузьмич ухватился за голову и стоял как поражённый громом.