В случае, когда происходят изменения в способе организации текста, всегда, разумеется, присутствует некоторый элемент письма, изменения в отношении к которому и вызывают общие изменения организации. В данном случае в качестве подобного организатора изменений выступает вот что.
В любом художественном тексте всегда присутствует некоторый механизм, организующий распространение текста. Вот в каком смысле: любое слово представляет собой точку и веер его возможных смыслов и атрибутов: интонаций, контекстов, возможных вхождений в цитаты. Все это, разумеется, свойственно и обыкновенной бытовой речи, но в разговоре потенциальная многозначность слов регулируется установкой общих для партнеров смысла, интонаций («попасть в тон»), темы, которая обговаривается.
В случае же художественного текста происходит вещь достаточно непонятная. Первым же его абзацем устанавливается интонация всего текста, способ его организации, ритмика, фактура. Иначе говоря, первый же абзац текста обнаруживает его свойства – обнаруживает наличие некоторого фона текста, его рельефной основы, определяющей взаимоотношения ложащегося поверх материала. Это вещество, рельефный фон и является как бы результатом механизма, организующего текст.
Оказывается, – практический опыт – возможно управлять развитием текста, ориентируясь на управление этим механизмом: его, грубо говоря, можно спровоцировать на изменение режима работы – текст сменит интонацию, ритмику, точку зрения. Все это, очевидно, связано с тем, что само пространство речи многомерно – имеются в виду, например, ее различные слои, разнообразие интонации внутри слоя. Текст, существующий на всей длине своего существования в одном слое, – в этом смысле плоский – практически всегда бесконечен на уровне технологическом, его сходимость к некоторому отдельному объекту обеспечивается методами другого, смыслового, например, уровня: сюжетом, некоторой рассказываемой историей, временными – хронологическими – границами. Текст, существующий в нескольких плоскостях, обязан представлять собой некоторую объемную конструкцию – каким-то образом замкнутую уже на уровне технологическом. Он, вообще говоря, на отдельные координатные – описательные – плоскости спроектирован быть не может, существуя, таким образом, вне какого-то одного конкретного смысла.
По-человечески можно рассудить так: любой из нас представляет собой не некую единственную точку, но набор, совокупность каких-то двадцати, сорока, пятидесяти, семидесяти восьми людей, проявляющих себя в ситуациях и родах деятельности, свойственных именно им. Опыт каждого не может быть передан другому – в иной ситуации, среде или сфере жизнедеятельности опыт этот не значит почти ничего. Точно так же и текст подобной природы содержит в себе эту множественность вариантов, он – то есть – пытается адресоваться не к какой-то отдельной версии читателя, но к максимально возможному количеству вариантов читателя. При этом не допуская своего полного прочтения кем-то одним из них.
Если, скажем, представить себе некий вирус, человека и вызванную этим вирусом болезнь, то подобная проза занимается не описанием больного, не описанием вируса, болезнь вызвавшего, но самого хода болезни. Можно заметить, что подобная проза избавлена от одновременности присутствия в ней «поля» и «видящего поле» – событий и описания, реакции на эти события автора; функции «видящего поле» отдаются здесь читателю. Текст оказывается просто текстом – как бы заведомо вне всяких жанров и художественности, степень его условности близка к нулю (отличаясь от нуля, кажется, только из‑за самого факта его существования). Если говорить о том, на что подобная проза похожа, то пример, видимо, отыщется лишь в областях смежных: на инсталляцию, на объект, наиболее тесно примыкая к акциям – во всяком случае в том смысле, что результат текста для читателя несводим к записи текста; во всяком случае здесь существенна сама временная продолжительность текста – длительность его чтения.
Здесь на самом деле «многомерность» текста существеннее самого механизма его распространения: ориентация идет именно на организацию некоторой многомерной области речи, причем речи – параметрической: в силу отсутствия рефлексии автора эмоциональной загрузки речи не происходит – на этом уровне текст остается свободен, несколько параметрически свободен, напоминая алгебраическую формулу, подстановка конкретных значений в параметры при этом производится самим читателем. Возможность такой параметризации связана не только – и не столько даже – с отсутствием эмоциональной окраски речи, сколько с тем, что отсутствует возможность проекции всего текста в конкретную плоскость конкретного описания: плоского, полностью вбирающего в себя весь текст контекста не образуется, связи не устанавливаются явно, кроме того – не работает система ассоциативных связей: все возможные ассоциации, могущие возникнуть относительно какой-либо фразы, с ней не соприкасаются: нет фиксированного контекста. Может быть так, этак, еще как-то, и все эти варианты один другого не точней.
Все это оказывается возможным – подобное вольничанье с предметом речи и способом изложения – вот по какой причине (по личному опыту). Выше говорилось о том, что сходимость привычного текста организуется как бы за пределами собственно письма: сюжетом, историей и т. п. В данном случае оказывается, что сходимость текста в случае организации подобного объекта возникает уже на уровне технологическом: язык почему-то требует образования именно некоторой замкнутой области в пространстве речи, причем эта «заканчиваемость» текста на первый взгляд может оказаться и совершенно неожиданной; обращаясь опять к опыту почти бытовому: вечеринка заканчивается не обязательно в момент, когда все выпито и съедено, а потому, что – закончилась, и всем это понятно. Или визит. Или прогулка.
В результате подобной работы возникает нечто, что можно назвать промежуточным объектом. И в смысле существования его во многих, но ни в каком одном полностью, языковых плоскостях. И в смысле его (текста) отношений с читателем – учитывая его параметрический характер. Даже в смысле своего существования как такового, учитывая, что конкретная загрузка параметров личным опытом происходит каждый раз по-разному и, следовательно, результаты чтения одного и того же текста разными людьми могут весьма отличаться один от другого. И промежуточный в смысле его положения между сознаниями человека: являясь результатом работы сознания «ночного» – художнического, текст – в силу отсутствия времени на рефлексию и отсутствия перевода его в жанровые схемы – не вполне переходит в сознание «дневное» – с присущим тому желанием точно определить контекст речи. При этом понятно стремление текста как бы покончить с условностью своего существования и принять столь неискушенные формы прямого высказывания: механизм сходимости, образования общего смысла действует настолько мощно, что какие-то попытки сюжетного и прочего оформления речи выглядят просто нелепо. Ну это, опять же, как представить себе письмо, написанное от третьего лица с вымышленными персонажами и выдуманными обстоятельствами, когда речь должна идти о необходимости достать такое-то лекарство.
С точки зрения автора, написание подобного текста связано именно с организацией некоторого, трудно понять где находящегося объекта: близость к устроению художественного объекта руками весьма сильна – единственно, разумеется, объект устраивается не из материального вещества, но из какого-то другого. Главный принцип работы тут: максимальное следование намерению данного текста с полным исключением отсебятины и попыток, не дописав, понять, о чем, собственно, пишешь – допишешь, тогда поймешь. Или наоборот: когда понял, значит – дописал. Последняя точка ставится не автором, но сама собой.
С точки зрения воспринимающего, например – критика. (Критик – потому что он в любом случае должен попытаться осуществить наиболее полную интерпретацию объекта.) Здесь есть два варианта. Первый – когда производится предварительная интерпретация, иными словами, когда все параметры заполняются конкретными значениями и смыслами, после чего начинается интерпретация того, что получилось. В этом случае все дальнейшие действия критика связаны не с рассмотрением текста, но состоят в разбирательстве с самим собой: он сам оказывается родом промежуточного объекта, поскольку, занимаясь выяснением положения данного артефакта в культурном пространстве, занимается, собственно, выяснением своего положения внутри различных культурных оппозиций.