Ведь если не так, если опусы не выводятся из совокупности окружающих обстоятельств, то как же тогда рассчитывать жизнь?! Страшно представить. И, разумеется, все вертикали и вся логика в такой схеме должны сходиться в естественную высшую гармонию. Вот как у Чуковского:
Вчера на съезде сидел в 6‑м или 7‑м ряду. Оглянулся. Борис Пастернак. Я пошел к нему, взял его в передние ряды (рядом со мной было свободное место). Вдруг появляются Каганович, Ворошилов, Андреев, Жданов и Сталин. Что сделалось с залом! А ОН стоял, немного утомленный, задумчивый и величавый. Чувствовалась огромная привычка к власти, сила и в то же время что-то женственное, мягкое. Я оглянулся: у всех были влюбленные, нежные, одухотворенные и смеющиеся лица. Видеть его – просто видеть – для всех нас было счастьем. К нему все время обращалась Демченко. И мы все ревновали, завидовали – счастливая! Каждый его жест воспринимали с благоговением. Никогда я даже не считал себя способным на такие чувства. Когда ему аплодировали, он вынул часы (серебряные) и показал аудитории с прелестной улыбкой – все мы зашептали: «Часы, часы, он показал часы» – и потом, расходясь, уже возле вешалок вновь вспоминали об этих часах.
Пастернак шептал мне все время о нем восторженные слова, а я ему, и оба мы в один голос сказали: «Ах эта Демченко, заслоняет его!» (на минуту).
Домой мы шли вместе с Пастернаком, и оба упивались нашей радостью…33
Потом этот эпизод еще 80 лет будет оцениваться и комментироваться литературоведами и другими людьми. Разумеется – как эпизод литературной жизни, которым он и являлся. Это V съезд ВЛКСМ, 1936 года. А вот два данных литератора на съезде писателей в 1934 (так вместе, что ли, на всех съездах и сидели?): сидят рядом в благоговении. Да, любопытно, что слово «вдруг» употреблено Чуковским в забытом уже и тогда смысле: вместе, одновременно, дружно (например, «Корабли по сигналу адмирала повернули все вдруг»). Это он явно у Шкловского вычитал.
Конечно, это история времен литературоцентризма, но сама литература тут ни при чем. Вот читают сейчас меньше, но могут ли кинокритики создать такую же толстую вертикаль совокупных мнений, кормящих общественные настроения и чувства? Не смогут. А почему? Нет задачи? Потому, что фильмы должны быть постоянно под рукой и переиздаваться? Так есть DVD, к тому же советские фильмы постоянно переиздаются в телевизоре. Само население тоже от общих руководств и системы киноценностей не отказалось бы. А не получается. Надо, чтобы критика выходила за пределы рынка и эстетических соображений. Она должна иметь социальное содержание. Но тут-то в чем затык?
Ладно, кто бы еще мог бы сейчас выглядеть такой ключевой фигурой XX века? Валентин Катаев, что ли? Он-то мог бы, вот только сам перестарался: не принялся бы самоувековечиваться, получилось бы грандиознее – о нем бы писали и, весьма возможно, сделали бы такой фигурой. А так – самоописался, начни его исследовать, в эти же самоописания и уткнешься, не объехать. Солженицын? Нет, он уж слишком монументализировал свои позиции. Да, вполне социальная деятельность, но слишком уж эгоцентричная, ничего не скрепляющая из‑за серьезности к себе лично, чрезмерной даже для члена правления СП СССР.
Лидия Гинзбург? Это был бы идеальный вариант, но она слишком умна для такой роли. Требуется кто-то простодушный. Итог – никто, кроме Чуковского. Он был литератором общего характера, зато – середкой литературоцентризма: не официально, но вот как-то обосновался в середке литературного процесса, в том числе и в бытовом, а не только экзистенциальном (как в случае разводов с женами) варианте.
В общем, это уже рассуждения на тему всяческих потаенных мотивов, что, возможно, излишне. Главное, если бы книга Лукьяновой не удалась, то все эти рассуждения и не возникли. Короче, не понять, кому тут спасибо, Лукьяновой или Чуковскому за факт его существования в отведенной ему роли, но эта книга должна была появиться. Нет, рассуждения на тему потаенных мотивов и смысла этой канувшей в прошлое конструкции вовсе не лишни. Надо бы нарисовать понятную картинку того, как именно функционировала российско-советская литература.
Так вот: все выходит за рамки и культуры, и литературы, переходя в область чистого сюрреализма, притом советского, физиологического – с выделениями всяких секреций, перхотью, кистой под подбородком вкупе с Рильке, запахом керосинки и горохового супа, ну и не без канцелярий и присутствий. Представить только, как бы сейчас литераторы собирались на совещания, решали бы вопросы (идеологические). Все это было недавно, но выглядит уже бредом. Собирались, говорили о роли критики в повышении литературной отдачи в деле строительства нового общества, переходили к распределению путевок в литфондовские пансионаты. Все это могло быть только внутри глобального проекта, который, легко понять, был невозможен без этого самого литературного быта.
Вот страшная картина: в Киеве есть дом, на Хмельницкого, сейчас он ровно напротив небольшого небоскреба, в первом этаже которого кафе «Бабуин» (литературное, кстати; в последние годы поистрепавшееся). Весь этот дом покрыт мемориальными досками письменников – большую часть которых неукраинский человек соотнести с чем-либо не сможет. Да, наверное, и украинский тоже, хотя некоторыми фамилиями с досок явно мучают школьников. Серый такой, углом. Поперечная улица (не знаю, как называется) в одну сторону ведет к Ботсаду, в другую – к прекрасному Сенному рынку, уже разгромленному уродами. Впрочем, цитата: «…„Ролит“ в Киеве, на протяжении почти 70 лет представляющий собой своеобразную обитель нашей литературы. В разное время здесь, на углу улиц Б. Хмельницкого и М. Коцюбинского, проживали более 130 писателей, среди которых почти все украинские литературные классики советской эпохи».
И вот – мемориальные доски по всей длине фасада и на Хмельницкого, и на, значит, Коцюбинского. Ну ладно, что соседи строили друг другу козни и писали доносы. Другое: сам факт проживания в одном доме литераторов, разбавленных другими деятелями искусств, – это ж кошмар. Учитывая также разнообразие объединенных в одном здании писательских манер, темпераментов и умственных способностей. Вот представить себе, что живешь в одном доме с весьма любимыми современниками Крусановым, Носовым и другими, вовсе не любимыми.
Как себе это представить? От семейных пахнет супом, это бы ладно, но литератор Секацкий после двенадцати ночи любит громко включать марши японских городовых. А. Иванов (кооптированный из Перми) на рассвете постоянно воет: «Емудееее, ему деееевушка сказаааала…» К И. Стогову все время шастают какие-то типы в капюшонах: иезуиты, наверное. А когда к литератору Робски (втерлась в список жильцов, отселив за город автора гимнов; задолбала весь дом евроремонтом) приезжает ее соавтор Собчак, то потом по всей лестнице несет ацетоном. И еще там живет главред «Нового мира» Василевский, вечно-то он на лавочке возле подъезда и все время фотографирует жильцов: нервирует! Но все эти люди делают одно большое и общее дело, имея своим стержнем насущность своей жизни для прогресса всего государственного социума. О чем бы мы с Крусановым и Носовым говорили в рамках данного дискурса?
Именно киевский дом демонстрирует безумие, хотя, казалось бы, дело обычное, тот же Лаврушинский. Но Лаврушинский напротив Третьяковки, есть в этом что-то музейно-заповедное, с видом на Кремль, так что это как бы и не жизнь, а участие в выставочном аквариуме. Или Переделкино, а там дача патриарха – так что сразу и природа, и духовность. В общем, Большой стиль – его завитушки.
В Киеве же безумие отдельное, отчего наглядно бессмысленное. По своему факту вполне сообщает об общем безумии эпохи, которую у Лукьяновой в одиночку (но с привлечением изрядного числа персонажей) производит герой книги. 1002 страницы мелким шрифтом, 52 условных печатных листа, заполненные событиями литературно-бытового характера, создающими вкупе Литературный Процесс. Вот приехал к Чуковскому Бродский. Читал стихи. Только Чуковский его не воспринял, а ведь Бродский приехал быть воспринятым, стать введенным в Проект. Нет ничего естественнее, чем вывести из этой истории весь последующий социальный аутизм И. А.