С тех пор прошли годы, то есть год и десять месяцев. Октябрь, осень. В городе Риге она сначала была в этом году очень уж теплой, а холод если и возникал, то лишь суток на двое, так что по городу никак не включали отопление, отчего по ночам было холодно. Но дело в другом: само подобное внимание к погодным особенностям свидетельствует как о наличии некоторого внутреннего неустройства внутри организма, так и о том, что внутри наличествует и некоторый орган, оное неустройство регистрирующий, а еще я понял, что с той самой поры во мне так ничего и не противостоит Гоосу, потому что я все еще не понял, кто живет у меня внутри.
А потом вышло так. Зашли мы с Леной к Вилксам, а те рассказывали много историй, среди которых, например, и о своей домовладелице, не столь давно въехавшей в наследные права и оттого помутившейся разумом до того, что поставила в подвале водомер и организует собрания жильцов, на которых сообщает пенсионерам о том, что в Германии горячую воду пускают, только чтобы омочиться, потом выключают, намыливаются, после чего на краткий срок включают, чтобы смыть то, что размылилось.
А вот потом разговор почему-то перешел на богомолов: большеразмерных насекомых, чья особенность в том, что они прямоходящие, странно изломанные в походке, при этом их фасеточные глаза треугольны и – что самое странное – они обращают внимание на людей, поворачивая голову, и глядят им вслед. И тут я понял, что, подобно девочке внутри Гооса, во мне живет сухой богомол.
Когда из вещей выпирают их внутренности, к чему тогда рассуждения об астральных телах и прочей хиромантии? Как из города Петербурга выдвигается Смольнинский собор, искажающий все правила перспективы; с первого поворота на Суворовский проспект он высится над городом, будто вообще невъебенной высоты, затем – по мере приближения к нему противоестественно уменьшается, доходя до соразмерных окружению, разумных размеров, после чего, на следующем же шаге от этой линии примирения опять принимается делаться невъебенно громадным. Откуда, впрочем, следует, что для общения с окружающими всегда можно выбрать уместную дистанцию.
Богомолы, это вам не саранча. Они сухие, ломкие в жестах и движениях, а перемещаются они так, что есть даже вариант ушу под именем «стиль богомола», основанный, понятно, на подражании, смысл которого в том, что любое движение богомола совершенно неожиданно. Хотя для него и другого нет.
Любая субстанция, раскопавшая у себя внутри некоторый стерженек, становится быть отчетливой, наматывая на него что ни попадя, сворачивая все пространство в точку зрения субъекта, оказавшегося у субстанции в груди.
Богомолам присуща отчетливость действий, включая и непонятные, любые нюансы которой учтены уже правилами рода и требуют понимания со стороны всех, кто с ними столкнется: богомол суть минимализм веберновского толка в музыке, откуда следует отсутствие избыточностей в его поведении, пусть даже оное и может показаться безумным.
Рассуждая еще более онтологически, приходится признать, что даже наилучшая на свете идеология – пустоты – с трудом применима в бытовых условиях, откуда вовсе не следует, что она нежизнеспособна, но – она требует своего представителя в миру, и это богомол.
Мне нравятся идеологии, потому что они производят на свет бронзовые памятники, каждый из которых есть последствие нашествия на землю очередных черепашек-ниндзя, потому что любой бронзовый трупик – даже конный, куда уж стоящий на двух ногах и распростерший либо же прижавший лапки к груди, – есть внутренность черепахи, черепаха без панциря. Эти бронзовые искривленные мидии, полупрожеванные устрицы и есть внутренний стержень, суть любого государства, они по ночам сходят с постаментов и, шлепая ластами, идут нереститься в песок на пляж возле Петропавловки.
Городские внутренности заполнены крысами, которые и придуманы для того, чтобы помогать городской жизнедеятельности в качестве серых кровяных телец. С ними можно договариваться и даже найти среди них себе подружку, с которой хорошо, и она даже подпилит себе зубы, чтобы забывшись от нежности не укусить тебя за палец слишком сильно.
Ну а эпидемии впрыскиваются в город в капельном виде, как под Рождество она размножает себя миллионом дедов морозов и зеленой похоронной хвоей. Все хорошее подвозят в город упакованным в вату, перевязанное для надежной красоты розовыми лентами, и, значит, на свете есть такая фабрика, где делают мягкие бисквиты, как есть фабрика елочных шаров или же там, где делают вставные стеклянные глаза, изготовляемые парами, как обувь.
С точки зрения богомола жизнь, не требующая хитина и треугольных зеленых глаз, слишком нежна, откуда следует, что нежна вообще любая жизнь, пока не встретилась с нами.
Потому что богомолам известно, например, что главная проблема России состоит в блядстве (в понимании термина по протопопу Аввакуму Петрову), а именно – в чувстве разницы между блядством как артистическим проявлением темперамента и блядством как образом жизни. А главная проблема Китая нынче в применении Конфуция к борьбе против мажоров-китайчиков, ну а в Германии и прочих дойчеговорящих странах тридцать семь правил постановки запятых, и они хотят уменьшить это количество до шести, а словосочетания «Ехать на машине» и «Ехать на велосипеде» у них пишутся слитно в одном случае и раздельно в другом. И еще там есть слово «jain», которое одновременно и «да», и «нет».
Вот, я помню, у Тани Щербины была собака. Небольшая, когда Щербина жила на Колхозной тогда еще площади. Собака все время тявкала и драла колготки приходящим девушкам, но какое отношение Щербина имела к собакам, когда она совсем другой породы? А потому, что никто никогда сразу не знает, кто у него внутри, а хочется увидеть все наяву или же – засунуть, чтобы подошел, кому-нибудь внутрь – чтобы подошло – любой возможный предмет, вроде банки кильки в томате.
Вот у Парщикова А. М., скажем, три дня жил на постое пингвин, которого Леша мыл в ванной и раз в день выносил на снег. А в остальное время пингвин на жизнь не реагировал и стоял в углу в кататоническом состоянии. Кому-нибудь и он бы сгодился, раз уж есть. Рыбу ел, только когда его мыли.
У меня вот на Пушкинской была личная крыса, а потом их стало там так много, что из комнаты пришлось уйти в другую. Это о том, что любые иные формы жизни всегда стремятся уничтожить нас, богомолов, de jure, желая ликвидировать находящуюся в нас пустоту.
Алеж de facto мы переживем всех, аще не бывало, шоб пустота сгинела. А остальное – разноцветный быт. Вот давеча я встретил знакомого мага (стиль «пьяной обезьяны»), так тот жаловался на сбои мировоззренческой позиции, – он, скажем, не мог точно определить тип имманентности любого из рижских дворов (которые, как известно, занимают территории внутри цельных фасадных рамок кварталов, иногда – разгороженные внутри). Ему, с его позиций, наличие именно этих перемычек представлялось невозможным, потому что для него войдя в замкнутое куда-то других преград и, тем самым, различий уже быть не должно.
Знавал я еще одну магшу, работавшую муравьиным львом, и ее жанр требовал соответствующего обустройства местности, а это же медленно. Была еще девчонка в манере цапли, но разглядывание мира сверху вниз при таком длинном носе также сужает кругозор. А куда же денешься, на свете всегда существуют кастовые и родовые отношения наследования по части дел с тем, чего на свете не бывает: уже и на пиру Трималхиона из кабаньей туши вылетали разные птички-невелички вроде колибри, выпархивая из жареного тела, и все были только довольны.
Главное в жизни – не попасть под трактор, все остальное еще можно пережить. Странно другое: жизнь прогрессирует, – например, в Риге множество людей, крайне далеких от любой магии, уже улучшают свою жизнь тем, что, например, выгоняют из квартир случайно залетевших к ним ос посредством матерщины. Осы отчего-то чутко реагируют на такие слова и тут же улетают, оставляя за собой очередную тайну природы.
Однажды ко мне на Пушкинской, кв. 162, пришел мой персональный крыс и гремел за дверью банкой, в которой я оставлял ему еду. Он меня разбудил, я лежал на спине и глядел в потолок, где была даже небольшая гипсовая розочка вокруг дырки от шнура для лампочки. Светало. И я думал так: ну и что? И в сереющем спозаранку воздухе замкнутого питерского двора я вдруг с нечеловеческой и никак не меньшей четкостью ощутил, что, собственно, а больше-то и спрашивать нечего и не о чем. И это было хорошо.