Согласно покивав, Толстой уточнил:
— Как вы говорите, Георгий Александрович? «Роман-эпопея»?
А такого термина еще нет? Или есть, но мало распространен?
— Роман-эпопея, — подтвердил я. — Эпическое произведение, охватывающее исторический процесс и имеющее многослойный сюжет, повествующая о судьбах многих людей и событиях исторического масштаба.
Типа того — я ж не литературовед. Толстой задумался.
— Всех книг в мире прочитать невозможно, — добавил я. — Поэтому суждение мое в известном смысле дилетантское и личное — «Война и Мир» стала основоположницей нового жанра — романа-эпопеи. Из тех, у кого получилось пройти по проторенной вами тропе, я могу вспомнить Эмиля Золя.
— «Карьера Ругонов» и последующие романы? — предположил Лев Николаевич.
— Так, — с улыбкой подтвердил я и решил сойти с опасного пути — сейчас как сказанет граф чего-нибудь, я растеряюсь, и буду признан пусть и богоизбранным, но интеллектуально ничтожным. Лучше и дальше широкими мазками грехопадение человечества описывать. — Но за вычетом Золя Франция представляет собою очень репрезентативную картину того, куда идет наш мир. Обилие печатного слова — это отлично, но избыток никчемных газетенок и избыточная политизированность тамошнего общества привели к настоящей эпидемии. Каждый мнит себя интеллектуалом, каждый жадно внимает любым новостям, а в отрыве от них испытывает настоящие муки.
— «Карманная начитанность» и «Политикомания», — подсказал классик актуальные нынешним временам термины.
— Спасибо, — поблагодарил я. — Совсем из головы вылетело, как это называют. Но второй термин я бы назвал «информационным голодом» — ограничивать тоску человека по известиям одною только политикой на мой взгляд неправильно. Александр Сергеевич наш, например, в Михайловском очень от «информационного голода» скучал и просил высылать ему как можно больше книг.
— Так то книги, а не история Крестовых походов на одном газетном развороте, — заметил Лев Николаевич.
— Так, — согласился я. — Здесь грань между настоящим интеллектом и интеллектом напускным, ложным, и проходит — настоящий интеллектуал черпает мудрость в первоисточниках и фундаментальных трудах, а фальшивому достаточно и поверхностного пересказа, который сочинил непонятно кто.
Сам таким промышляю, чего уж греха таить. Но нужно быть справедливым — человек физически не может освоить весь накопленный человечеством опыт. В своей бы сфере разбираться научиться, и уже неплохо. Нормальная публицистика и научно-популярные работы от реально шарящих людей, впрочем, на мой взгляд штуки полезные.
— Социализм тот же, — сел я на любимого конька. — Сколько из его апологетов дали себе труд прочитать этот их «Капитал»? Хорошо, если один из тысячи, но я и на то не надеюсь. Зато ссылаться на него, промывая мозги рабочим да крестьянам, они очень любят. Тот же самый фундамент, что и у сект — сыплем приятные слуху лозунги, обещаем счастье всем, даром и почти сразу, и вуаля — покорное и готовое на что угодно оболваненное стадо к твоим услугам. Поэтому социализм мы в общий пакет законов о запрете сект и оформим.
— Хитро, — оценил Толстой. — Однако не могу не заметить, что изрядно банкиров, торгашей да заводчиков в алчности погрязло.
— Так, — согласился я. — В смирении этой алчности вижу я одну из ключевых задач государства. Они же рабочим да крестьянам заливают, будто республиканская форма правления — прогрессивная и совершенная, ставя в пример Францию. За красивыми словесами они даже сами не видят, что человеку с капиталами ручных петрушек в парламент протолкнуть намного проще, нежели реально озабоченного судьбою рабочих и крестьян, толкового деятеля. Лично меня, например, качество жизни моих подданных шибко волнует — мне, как и предкам моим, Империя Господом вверена, и ответ я перед Ним за нее держать стану. На Империю и мироощущение мое завязано — это после гибели Никки началось, царствие ему небесное, — перекрестились. — Ежели подданные мои гибнут да голодают — я чувствую слабость и недовольство. Ежели процветают — радость великую. На армию это також распространяется — ежели она сильна, крепка и замотивирована, оснащена всем, что поможет ей выполнить боевую задачу, значит и я силён да доволен. Если угодно, армия — это мои мышцы. Империя — плоть моя, и дряхлыми мышцами оборонить ее от врагов невозможно.
Толстой пожевал губами и спросил:
— Войну затеять собираетесь, Георгий Александрович?
К этому моменту мы добрались до покоев Императора.
— Подождите, пожалуйста, — попросил я, указав на диван. — Сейчас Его Величеству доложусь и продолжим нашу беседу. Про войну — в том числе, — на всякий случай подстраховался от могущих возникнуть в голове классика обвинений в попытке «слиться» с неприятной темы.
Пусть лучше о конструктивном думает — гений же, вдруг чего полезного для меня сочинит. Минуя Императорскую гостиную, я словил неожиданную мысль и едва не споткнулся. Великий роман «Воскресенье» в силу своего антицерковного посыла написан уже вероятно не будет. Настроение подкосилось — лишил родную культуру мощного кусочка. Впрочем, неужели Лев Николаевич завяжет с творчеством? До откровенных «агиток» он опускаться не станет — масштаб не тот, а значит вполне может даровать миру что-то сопоставимое с «Воскресеньем» по значимости, сдобрив его созидательным посылом. Когда гению грустно, у него и творчество получается грустное. Когда в душе свет и покой — наоборот. Ах, как много отечественной классики того самого «света» и «покоя» лишены! Как же неприятно и тоскливо читать Федора Михайловича или то же «Воскресенье». А «Господа Головлевы»? Это же хтонь и без пяти минут «бытовой хоррор»! А сколько безысходности при кажущемся «хепи-энде» несет в себе Обломов? А Чехов? Этот вообще ужасен — вроде бы и юмор есть, и персонажи не больно-то страдают, но ощущения на выходе ужасные! Надо будет с Антон Палычем пообщаться на тему пополнения ТЮЗовского репертуара — он в Москве живет, обязательно поужинать приглашу.
Император, как и вчера, не бездельничал, но знакомых рож около него не нашлось — чиновники средне-высокого ранга.
— Перерыв, братцы, — отослал их Александр.
Чиновники поклонились и свалили, оставив бумаги. Заглядывая в них — цифры какие-то, вне контекста непонятные — я выдал отцу полный отчет. От души поржав, Александр перекрестился:
— Жалко Павла.
— Жалко, — подтвердил я. — Хороший был. Ничего, похороним с почестями. Прости-господи, — перекрестился. — Ничего в нем еретического не было, просто старый и сердце слабое оказалось. Жертва его будет не напрасной — мою репутацию увеличил, а она, в свою очередь, выльется в улучшение жизни подданных, наведение порядка и освобождение Цареграда.
— Царьград этот, — скривился Император.
— Все по плану, — развел я руками. — Прошу возможности на завтрашнем Госсовете поднять вопросы об учреждении Премии Романовых, медали «герой труда» для рабочих и крестьян — раз в год будем в столицу их привозить, Августейшими руками награждать — и создании Антимонопольного комитета.
— Зачем комитет? — удивился Александр. — Указы должные есть — еще Петр озаботился.
— Указов не видно, а в глазах народа это приравнивается к их отсутствию. Социалисты о вреде монополий верещать любят, а Комитет у них из-под ног эту опору выбьет. Ну и монополии действительно вредят. Почему у нас на вооружении пушка французская одного типа, к которой никакие другие снаряды не подходят? Это же тупо.
— Не лезь в пушки покуда, — отмахнулся Александр. — Поднимай свои вопросы, — откупился малым.
— Спасибо, — поблагодарил я. — Пойду?
— Ступай.
Выбравшись в приемную, я дружелюбно указал чиновникам на дверь спальни — свободно! — и вышел в коридор. «Подобрав» Толстого, направился в свой кабинет:
— Сейчас журналист придет, интервью у меня брать. Предлагаю вам в нем немного поучаствовать, Лев Николаевич.
— Не люблю я борзописцев этих, — поморщился он.
— Много вам от них доставалось, — сочувственно вздохнул я. — О вас и анекдоты ходят. Некоторые весьма смешные. Например — «Проснулся с утра Лев Николаевич Толстой, надел рубаху да лапти, взял в руки косу да как давай косить. Крестьяне рядом стоят да шепчутся: 'Чего это граф капусту косит»? «А кто его знает — он же грамотный».