— Ты по-прежнему моя лучшая подруга, — уверяла она меня, но я понимала, что Ида испортит нашу дружбу и ничего уже не будет, как раньше.
Ярмила ходила к Иде в гости все чаще, а я брела домой одна. Я заглядывала в садики в Задруге, глазела на запыленные витрины магазинов, наблюдала за прохожими на площади и размышляла, откуда они идут и куда, кто ждет их дома, пыталась угадать их мечты и желания.
Видимо, задумавшись, я часто путалась у людей под ногами, потому что однажды передо мной внезапно выросла чья-то фигура и преградила мне путь.
— А где твои подружки?
Я подняла голову и сразу узнала Густу, хотя он уже не был таким тощим, как раньше, и волосы отрастил гораздо длиннее. Он дружелюбно улыбался и как будто радовался нашей встрече.
— Какие еще подружки? — спросила я. Наверное, мой ответ прозвучал недоверчиво.
— Ну, Ида и та блондинка.
— Ида никогда не была моей подругой, — сказала я. — Ты, наверное, и сам это заметил, когда я у вас жила.
Он засмеялся и потер подбородок, как будто хотел проверить, не начала ли у него случаем расти борода.
— Она ревновала. Она тогда была маленькой и глупой.
— Ну, не такой уж и маленькой.
Мне очень нравилось, как Густа смеется. В мире как будто сразу становилось чуточку теплее.
— Ты тоже хотел от меня избавиться, — добавила я, чтобы он не думал, что я все забыла.
Он приподнял брови и развел руками.
— Ну это неудивительно, из-за тебя меня отселили в чулан. — Он громко засмеялся. — Но наша Ида такая противная, что, когда тебя забрали, я через пару дней добровольно вернулся обратно в чулан. Да-да, — он пожал плечами и сделал трагическое лицо, — Так Идушка расправилась с нами обоими.
Волей-неволей я улыбнулась. Но потом он посерьезнел и засмотрелся на меня.
— Значит, Ида увела у тебя подружку? А почему бы тебе не отомстить ей за все ее козни?
— Отомстить? Как? — Я немного испугалась. Конечно, я тоже не без греха, однако слово «месть» мне совсем не понравилось.
Но Густа наклонился ко мне и шепнул:
— Для начала, например, пойти со мной в субботу в кино.
ГЛАВА ДЕВЯТАЯ
1961–1963
На улицах города в вечерних сумерках царило необычное оживление. Фигуры, закутанные в теплые пальто и шарфы, вяло тянулись к назначенным сборным пунктам у школ, учреждений и фабрик. Дети школьного возраста — шагающие чуть радостнее — путались у взрослых под ногами и раскачивали незажженными фонариками.
Противная морось прекратилась, и люди нетерпеливо топтались на условленных местах, искали спички или зажигалки и ждали отмашки, чтобы двинуться к площади, где все колонны шествия с фонариками должны были встретиться, выслушать речь по поводу очередной годовщины Великой октябрьской революции и уже вместе толстой флюоресцирующей коброй ползти в нижнюю часть города, чтобы там в специально оговоренном месте любоваться убогим фейерверком, как в прошлом, позапрошлом и позапозапрошлом году.
Эти шествия я никогда не любила. Неспешная река людей, текущая по улицам города, напоминала мне траурное шествие, а мерцающие огоньки — поминальные свечи. Похорон я повидала на своему веку достаточно. Слишком много для своего возраста. В шестнадцать лет не хочется возвращаться к грустным воспоминаниям и думать о смерти. Хочется жить настоящим и будущим.
Я оглядела одноклассников. Они стояли группками перед школьной лестницей и так же, как я, ждали первого удобного случая, чтобы улизнуть.
— Мира, вставайте в ряд! Смотрите не заблудитесь, как на Первомай.
Наша классная руководительница Маслова с улыбкой погрозила мне пальцем. Хоть она и учительница, да к тому же ужасно старая, мы знали, что она всегда на нашей стороне. От обязательных внеклассных мероприятий она была в таком же восторге, как и ученики, но единственное, что могла сделать — это отметить присутствующих, а потом притвориться, что не замечает, как мы отстаем.
Я посмотрела туда, где стояли выпускники, и помахала Густе. Мы сговорились заранее, что дальше площади со школьным шествием не пойдем. Мы собирались незаметно отделиться и любоваться праздничным салютом в чердачное окно нашего старого дома.
— Теперь можете зажигать фонарики и идем, — загремел голос кого-то из физкультурников. Обычно у них самые натренированные голосовые связки. Фонарики начали загораться, некоторые вспыхнули высоким пламенем.
— Я же сказал, что фитили надо подрезать, — гремел голос, перекрывая топот ног, но шествие уже потихоньку двинулось вперед.
— Осторожно! Соблюдайте дистанцию!
В голосе физкультурника послышались истерические нотки. Наконец-то мы двинулись, а то уже простояли на точке сбора добрых полчаса, и у меня начали мерзнуть ноги. Я шла рядом с Ярмилкой, и мне было совершенно неважно, что она разговаривает с Идой, потому что я думала о Густе — весь последний год я в основном только этим и занималась.
Мы встречались каждый день. Гуляли по городу, сидели на лавочках, а потом и на старом чердаке, и разговаривали. Я рассказывала о тете Гане, о школе, о книгах, которые читала. Густа говорил в основном о тайнах, запрятанных в прошлом, о событиях давно минувших дней и тех, свидетели которых еще были живы. Именно Густа помог мне понять, какой кошмар стоит за номером, набитом на Ганиной руке, хотя даже он не мог представить его в полной мере.
— О прошлом нужно знать как можно больше, чтобы не повторять тех же ошибок. Отдельные события всегда как-нибудь связаны друг с другом, они влияют друг на друга и влекут за собой следующие. Понимание этих зависимостей — единственный путь, по которому человечество может продвинуться вперед.
Я слушала его восторженные слова. Ах, если бы все было так просто, думала я. Но даже в свои шестнадцать я понимала, что люди — это всего лишь люди, со своими ошибками и мечтами, и что они никогда не будут учиться на своих ошибках, и никакие научные исследования их не изменят. Меня восхищал его пыл, но разделить я его не могла.
— Вот тебе пример: ни один уравнительный строй не продержался дольше нескольких лет. Каждая подобная попытка заканчивалась крахом. Наше уравнительное общество — такой же эксперимент, обреченный на гибель.
Такие речи я совсем не любила. С одной стороны, они казалась мне бессмысленными, хоть их произносили дорогие мне губы, а с другой — безусловно опасными.
— Надеюсь, ты держишь при себе эти свои теории, — каждый раз напоминала ему я.
— Но как мир может измениться, если мы все будем молчать?
Он возмущенно хмурился и щурил свои голубые глаза, которые были еще ярче, чем у меня. Он часто щурился, потому что плохо видел, но очки не носил, чтобы не мешали. Он был не таким высоким, как его отец, и еще по-мальчишески стройным. Серьезный вид ему совсем не шел. Мне гораздо больше нравилось, когда он улыбался.
В тот вечер, когда мы пришли на чердак старого дома, мы не разговаривали о нуждах человечества. Мы стояли, тесно прижавшись друг к другу, на краю старой деревянной кровати, облокачиваясь на узкий подоконник, и смотрели в темноту, озарявшуюся время от времени разноцветными отблесками салюта. Оглушительные взрывы ракет пугали меня и ассоциировались с осажденным городом.
— Наверное, так же громыхало, когда город в конце войны освобождали русские, — я села на спинку кровати и зажала уши руками.
Густа обнял меня за плечи.
— Наверное, — он улыбнулся. — Я не помню, мне был всего год.
Я придвинулась к нему поближе, и, хотя так сильно зажимала ладонями уши, что в голове шумело море, грохота ракет оно не перекрывало. Я закрыла глаза и легла на кровать. Густа вытянулся рядом и стал водить руками по моему телу. Это было успокаивающе и жутко одновременно. Я чувствовала, как он целует меня в губы, в шею, расстегивает пуговицы на пальто, на свитере, и уже, забыв про страх, обеими руками стала помогать ему расстегивать пуговицы, снимать свитер и стягивать чулки. На чердаке было холодно, сквозь щели между черепицами задувал ледяной ветер и просачивалась осенняя влажность, но мы этого не замечали. Мы накрылись большим полосатым пуховым одеялом, прижались друг к другу и забыли про взрывы салюта, про людей на улице и мечты спасти мир.