Устроителям выставки, конечно, ничего другого не было нужно. Казалось, что достаточно только широко раскрыть двери выставочного помещения, чтобы с успехом собрать с обывателей десятки тысяч полтинников. И в начале, в первые несколько дней, так и было: удивленная, встревоженная толпа валила на выставку, пугливо оглядываясь по сторонам, посматривая со страхом на стены с висевшими произведениями нового искусства, – и уходила назад, почесывая переносицу или затылок. Некоторые, более скупые, ругались, некоторые, более легкомысленные, хохотали; но в общем через неделю выставка вдруг стала пустовать, и устроители с тревогой подумывали о своем будущем. К этому времени и постепенно окончился и спор в газетах; фельетонисты устали уже полемизировать и перешли к своим очередным делам; и только копеечные газеты, подогреваемые то ужинами издателей с устроителями выставки, то некоторыми незначительными благотворительными суммами, взятыми для типографских рабочих, которым нечего было есть, – только эти газетки четвертую неделю продолжали дебатировать вопросы об импрессионизме вообще и о существующей выставке в частности. Но финансовые обстоятельства делались всё хуже и хуже – и устроителям нужно было в конце концов решиться на что-нибудь.
Кедрович зашел за Ниной Алексеевной уже в такое время, когда дела выставки были плохи; кроме того, что Кедровичу просто хотелось провести время с нравившейся ему девушкой, кроме этого ему нужно было пойти на выставку и по делу: один из художников-импрессионистов на-днях просил его от имени главного устроителя зайти в ближайшее воскресенье на выставку переговорить об отношении «Набата» к новому искусству. Кедрович ясно чувствовал, что разговор этот будет деловой, и потому охотно обещал зайти в воскресенье к определенному часу.
– Вы еще ни разу не ходили на выставку? – спросил Нину Алексеевну Кедрович, когда они вышли вместе из квартиры на улицу.
– Нет, не пришлось, – отвечала Зорина, немного смутившись, – я, видите ли, очень хотела, но всё откладывала. А затем, мне столько говорили ужасного про выставку… Скажите, как, по-вашему, это всё действительно шарлатанство? – вопросительно и с некоторым уважением в голосе обратилась она к Кедровичу, который изящной ровной походкой шел рядом с ней, слегка изогнувшись в ее сторону.
Кедрович снисходительно улыбнулся.
– Как бы вам сказать, – уклончиво ответил он, – идея импрессионизма, пожалуй, верна, но от идеи далеко еще до выполнения. И, кроме того, художники так всегда склонны преувеличивать всё… Да, вот, вы увидите сами, – добавил Кедрович смеясь, – в общем, вы найдете много очень и очень курьезного.
Они подходили уже к выставочному зданию. Около входа на фасаде красовались многочисленные пестрые плакаты, на которых крупными буквами было написано: «Художественная выставка Свет и Тени». Над парадной дверью, ведущей внутрь, висело большое полотно с изображением чего-то мало поддающегося обычному толкованию. Сначала казалось, будто картина эта символизировала задачи выставки, так как исходивший из центра картины ярко красный свет шел лучами во все стороны, встречая на своем пути не то каких-то скорчившихся в страшных конвульсиях гадов, не то сухие ветви застывших деревьев; но, к сожалению, при более внимательном исследовании указанного произведения, можно было заметить такие штрихи и мазки, которые делали несомненным уже другое предположение, а именно: – картина должна была изображать фантастическую женщину с протянутыми вперед руками, с длинным уходящим куда-то далеко платьем, с распущенными красно-рыжими волосами, в которых заплетены были цветы, глыбы камня, стволы деревьев и мелкие пни. Картина была довольно сильная, полная символики, намеков и чего-то таинственно-неудовлетворенного. И поэтому Нина Алексеевна была сильно удивлена, когда на вопрос Кедровича о том, что должна изображать указанная картина, сидевший у входной кассы устроитель выставки предупредительно ответил:
– А это «Морское дно». Картина талантливого начинающего художника Кончикова.
В это время к Михаилу Львовичу подскочил уже ожидавший его у входа главный устроитель выставки, – Бердичевский. Последний поздоровался любезно с Кедровичем и весело проговорил:
– Вы спрашиваете про картину Кончикова? О, это чудное полотно, изображающее весну! Что вы говорите, Антон Ефимович? – сердито обернулся Бердичевский к кассиру, который тянул его за рукав и что-то шептал, – Морское дно? Ага, так это всё равно: у Кончикова есть и «Морское дно» и «Весна».
– А вам, что, наверно не нравится? – улыбнулся он, заискивающе поглядывая на Кедровича.
– Да, я уже писал о выставке, – засмеялся Михаил Львович, – вы это, должно быть, хорошо помните.
Устроитель выставки преувеличенно вздохнул и грустно усмехнулся.
– Ах, как не помнить! – проговорил он, – вы всё время нас так браните, просто жалости в вас никакой нет, ей-Богу.
– Что же делать, когда я несогласен с новым направлением? – важно заметил Кедрович. – Не могу же я кривить совестью: журналист должен открыто и прямо говорить то, что думает.
– Я это знаю, господин Кедрович, я это знаю, – воскликнул устроитель выставки, – но разве вы можете сказать, что в споре между старым и новым искусством вы именно правы? Ох, Боже мой! Ну, а если мы правы, а не вы? Что тогда?
– Humanum errare est[18], – ответил Кедрович, – я не говорю, что не могу ошибиться. Может быть, если бы вы развили мой вкус, научили бы смотреть на ваши картины своими глазами, – может быть тогда бы я и изменил свой взгляд. Но это вам трудно было бы сделать, неправда ли?
Михаил Львович многозначительно поглядел на Бердичевского. Тот лукаво встретил этот взгляд, криво усмехнулся и ответил:
– Я бы всё сделал, господин Кедрович, чтобы направить вас на путь истинный. Но разве я в силах? Вам нужно тысячу лет, чтобы разубедиться в своем взгляде. Неправда ли?
Бердичевский в свою очередь многозначительно поглядел на Кедровича. Тот весело рассмеялся и фамильярно ударил по плечу своего собеседника.
– Нет, вы уж преувеличиваете, господин Бердичевский, – заметил он, – мне кажется, двести лет будет вполне довольно.
Он сделал ударение на слове «двести». Нина Алексеевна, стоявшая рядом с Кедровичем и молча слушавшая весь разговор, при последних словах рассмеялась. Кедрович же, увлеченный до сих пор беседой с устроителем выставки, вспомнил, что заставил долго ждать свою спутницу, извинился перед ней, и они оба отправились в первый зал смотреть картины.
По случаю воскресного дня в залах и коридорах было довольно много народу; преобладала молодежь средних и высших учебных заведений;
студенты и курсистки относились к развешанным полотнам с особенным доверием; некоторые подолгу стояли около каждой картины с полураскрытым ртом, обнаруживая удивление, смешанное с уважением, и старались проникнуть в самую сущность идеи художника; некоторые то отходили от картины, то снова подходили, то становились справа, то слева, и наконец, ничего не разобрав, подступали с благоговением вплотную к полотну, трогали его пальцем и рассматривали вблизи жирные застывшие мазки краски, образовавшие на полотне высокие гряды, пересеченные глубокими бороздами.
В одном углу около большой символической картины стояла группа чиновников с дамами и громко хохотала. Чей-то голос говорил:
– Ей-Богу, Зинаида Андреевна, это луг. А на лугу дельфины. Поверьте мне, опытному человеку!
Новый взрыв хохота прервал слова говорившего.
– Дельфины? На лугу? Это недурно, хо-хо-хо!
– Господа! Я знаю, что это. Господа, это шпинат с луком, честное слово!
– Хорошо, если шпинат, – возразил тревожно третий голос, – ну, а если это опять ноктюрн? Что тогда? Иван Алексеевич, будьте добры, посмотрите, что сказано в каталоге?
– В каталоге? Какой номер, 96? Ага, вот: «Дорога на Олимп».
– Дорога на Олимп? Послушайте, Иван Алексеевич, да ведь Дорога на Олимп уже была! Вот эта, верхняя.