Герцог весело улыбался во время речи Кедровича и наконец радостно протянул ему руку.
– Молодчина вы, – заметил он с чувством, – люблю умных людей! Хотя ваш план и не вполне может обеспечить нам прибавку жалованья, но он все-таки очень полезен в смысле обоюдной рекламы. Отлично, Кедрович! Вот вам рука – я ваш союзник.
– И даете честное слово? – спросил Кедрович.
– Даю. Охотно даю. Что мне, Каценельсона бояться, что ли? Я его, каналью, терпеть не могу: жидовская морда. Ну, выпьем!
– На брудершафт, что ли? – смеясь предложил Кедрович. Герцог радостно привскочил.
– На брудершафт! Давай, брат! Да что это у тебя мало вина? Э, так не годится… Вот погоди, вот… Теперь хорошо! Ну, продевай руку… Ну, вот, мерзавец, вот мы с тобой и на ты. Хо-хо-хо!
Они поцеловались, а Дубович, разбуженный смехом новых приятелей, удивленно раскрыл сонные глаза, поглядел на сидевших около него, и тупо проговорил:
А теперь он, дикий и бесстрастный,
Он как факел, бледный громовой удар…
Я… я… и…
Он снова уронил на руки голову, а оба фельетониста весело рассмеялись в ответ на двустишье поэта и продолжали пить, пока к ним не подошел официант и не сказал заискивающим тоном:
– Господа… Простите, но уже два часа. Мы должны закрывать ресторан.
– Ага, – ответил Герцог уже пьяный, – ну, что же, мы пойдем. Пойдем, Мишка! – обратился он к Кедровичу.
– Валяем, брат!.. – ответил тот, покачиваясь. – К Жозефинке только, слышишь? Счет запиши за нами! – сердито обратился Кедрович к официанту. – И чтобы со скидкой! А то я вас пропечатаю, мошенников, что у вас майонез тухлой рыбой воняет… Черти! Идем, Витька. Скоты! Никакого уважения к печатному слову. Мерзавцы! Идем, Дубович.
Они, ворча и держась все трое под руки, медленно направились к выходной двери, где сонный швейцар быстро побежал снимать с вешалки одиноко висевшие пальто загулявших литераторов.
XIII
Однажды вечером Кедрович зашел по делу на квартиру к Зорину. Нужно было посоветоваться насчет одной юбилейной статьи, а Алексей Иванович в этот вечер не дежурил и проводил время дома за чтением любимого романа Марлит. Нина Алексеевна тоже была дома, и Алексей Иванович, поговорив с Кедровичем о деле, уговорил последнего остаться пить чай и побеседовать с ним в семейной обстановке.
Кедрович согласился. Ему было приятно провести время около Нины Алексеевны – видеть эти слегка печальные, ясные, говорившие правду глаза, эти слегка приподнятые брови, ревниво охранявшие гордую душу, этот красивый рот, который как будто дарил словами, когда она, Нина Алексеевна, с приветливой улыбкой, чуть прищуриваясь, начинала о чем-нибудь говорить. После вечеринки у Зориных Кедрович видел Нину Алексеевну еще несколько раз, когда та приходила по разным делам к отцу в редакцию. Но до сих пор Кедровичу не пришлось говорить с нею с глазу на глаз, вдвоем, когда так легко заглянуть в молодую женскую душу и заставить дрожать полным аккордом готовые к отзвуку глубокие струны.
За чаем Алексей Иванович говорил о внешней политике и перешел к положению дел на Балканах. Старичок был ярым славянофилом и давно уже выработал программу разделения Австрии на части, причем предполагал ввести в состав общеславянской федерации Чехию, Галицию, Кремацию и другие мелкие славянские области; Алексей Иванович с воодушевлением говорил о необходимости русским продвинуться вплоть до Константинополя, чтобы обеспечить общеславянскому делу удобные границы; но Кедрович, которому в высшей степени было безразлично, куда продвинется со временем Россия, рассеянно слушал Алексея Ивановича и, если поддерживал с ним разговор, то исключительно для того, чтобы показать находившейся за столом Нине Алексеевне, что он глубоко осведомлен в обще-европейской политике.
После чаю Алексей Иванович извинился и отправился к себе в кабинет писать какие-то спешные письма, а Нина Алексеевна пригласила Кедровича в гостиную, где оба расположились в уютном уголке около высокой лампы с мягким палевым абажуром. Кедрович почувствовал что-то новое, хорошее здесь, в тихой гостиной, сидя вблизи этой чистой и честной девушки. И ему самому захотелось быть здесь глубже и чище, чем он знал себя, хотелось высказать свои лучшие чувства и мысли. Близость Нины Алексеевны, ее ожидающие, полу-удивленные, слегка печальные глаза – всё это почему-то сразу располагало к откровенности, к какой-то неожиданной духовной интимности.
– Как я вам завидую, – сказал наконец Кедрович, усевшись в предложенное кресло и вздыхая, – какая должно быть у вас тихая и спокойная жизнь!
– Да, у нас тихо, – отвечала Нина Алексеевна, улыбнувшись своей обычной приветливой улыбкой, – нас ведь всего трое: я, отец и брат.
Они помолчали.
– А у вас много занятий на курсах? – заговорил снова Кедрович.
– О, да, работать приходится много. Нужно готовиться к лекциям, затем читать рефераты. Потом у нас в течение года всё время идут экзамены.
– Да? Это, знаете, удобно. Вот, я тоже был в Сельскохозяйственном Институте… Я кончил его, – поспешно добавил Кедрович, входя в свою обычную роль и заложив ногу за ногу, – так у нас держали экзамены только весной.
– Да, кажется, раньше везде так было, – заметила она.
– Да, наверно, везде. У нас было хорошо: и занимались много, и время весело проводили. А у вас, кстати, нет знакомых студентов Сельскохозяйственного Института? – вдруг спросил Кедрович.
– Нет.
– Жаль. Мне бы хотелось с кем-нибудь поговорить… Так вот, – продолжал Кедрович уже более уверенным тоном, – программа наша была чрезвычайно разнообразна. Кого мы только ни изучали! И Лобачевского, и Кареева, и Канта, и Менделеева… Очень широкая программа. Ах я так любил сельское хозяйство, – и вдруг, судьба заставила заняться газетой! Правда, я зато побывал повсюду – в Европе, в Азии, в Африке; но покою, настоящего покою я не знал. Судьба носит меня во все стороны, как летучего голландца, – добавил Кедрович с горькой усмешкой, – и я покорно плаваю под указанием судьбы, плаваю, пока, наконец, мне не будет разрешено идти ко дну.
Нина Алексеевна улыбнулась. Это сравнение с летучим голландцем ей, по-видимому, понравилось. Она прищурила глаза и шутливо заметила:
– Но, я надеюсь, вы плаваете не по воле волн, неправда ли? – спросила она.
Кедрович рассмеялся.
– О, нет! Я не забываю о руле и парусах, – ответил он, – хотя хотите знать мое искреннее мнение? По-моему – плыть ли по воле волн, или идти под всеми парусами с опытным рулевым – в конце концов одно и то же. Наша жизнь слишком изобилует рифами, и часто рулевой только ускоряет катастрофу.
Нина Алексеевна задумчиво опустила голову.
– Может быть это правда, – печально заметила она. – Но в том не наша вина. Без руля, которым является какой-нибудь жизненный идеал, жизнь стала бы еще серее, еще противнее.
– Ого! – насмешливо воскликнул Кедрович, – да вы, я вижу, чистейшей воды пессимистка. Неправда ли?
Она улыбнулась.
– Может быть. Да кто из нас не пессимист? А разве вы, например, довольны жизнью? – вдруг, оживляясь, спросила Нина Алексеевна, поднимая голову и с любопытством смотря на Кедровича.
– Я? – Кедрович нахмурившись откинулся на спинку кресла и поглядел на потолок. – Я, конечно, тоже не доволен жизнью. Но, как римский гладиатор смотрел на императора, так и я смотрю в глаза этой жизни и говорю: ave, Caesar, morituri te salutant!
Кедрович произнес латинскую цитату верно, так как на днях повторил ее по своей настольной книге. Подождав затем, пока цитата произведет должный эффект, он продолжал:
– Но я все-таки считаю, что жизнь хороша одним: это тем, что мы, люди, можем помогать друг другу и взаимно облегчать существование. Общественное служение – вот тот руль, который дает нам единственный осмысленный путь. Служить обществу, руководить им, наставлять его, учить – это лучшая задача для культурного человека. И поэт был прав, когда говорил, что человек – животное общественное. Счастье уже достигнуто каждым из нас, если после нашей смерти ближний искренно скажет про нас, положа руку на сердце: sit tibi terra levis!