И если все аппараты – фонографический, кинематографический и еще неизвестный будущий, воспроизводящий остальные восприятия, – техника соединит вместе, то быть может мы получим в далеком будущем такое сочетание сохраненных восприятий, которое ничем не будет отличать (изображение, копию, от живого тела. Таким образом, вот к чему может привести нас в конце концов научный прогресс: – к достижению бессмертия, но только лишенного того пустяка, с которым носятся психологи: лишенного душевных явлений.
Коренев замолчал и достал из кармана платок, чтобы вытереть вспотевший лоб. Свою речь он начал довольно неуверенно, заикаясь; но с течением времени, когда перспектива развития плана расширялась перед ним все более и более, он стал говорить с большим и большим воодушевлением.
Нина Алексеевна слушала его с интересом; ей не хотелось пропустить ни одного слова из всего сказанного, чтобы не показалось, что она не поняла хода развития его мыслей. Но и кроме того, уже по существу, его интересная теория осуществления бессмертия в технике захватила ее своей смелостью, и в конце речи она уже вся ушла в его мысли, восхищаясь грандиозностью нарисованного плана.
При последних словах Коренева, Нина Алексеевна с восхищением посмотрела на своего собеседника и воскликнула:
– Это прекрасная мысль! По-вашему, значит, весь прогресс прикладной науки имеет своей целью – личное бессмертие человека? Так я поняла?
– Да, так. Я даже скажу больше: мне кажется, что не только прикладная наука, но и вся наука во всех своих частях стремится к этому. А если хотите, не только наука, но и…
Коренев вдруг прервал свои слова и тревожно прислушался. Откуда-то со стороны откоса, раздались голоса, и было слышно сквозь шум прибоя, как кто-то свистнул. Коренев вздрогнул и прошептал:
– Это жулики… Ей-Богу.
Нина Алексеевна молча сидела, не делая попытки вставать. Коренев взволновался.
– Идемте, ради Бога, – испуганно прошептал он, нащупывая в кармане жилета часы; – честное слово, это воришки! Я знаю.
Нина Алексеевна недоверчиво встала.
– Хорошо, идемте, – тихо проговорила она, – мне только кажется, что вы ошибаетесь.
Он, не слушая ее, живо спрыгнул с камня и, опередив Зорину, быстро стал подниматься по откосу. Но затем, вспомнив, что его спутница осталась назади одна, и не торопясь слезает со скалы, он обернулся и с досадой воскликнул:
– Ах, как вы медленно сползаете! Ну, идите же… скорее, говорю я вам!
– Погодите, я не могу. Я зацепилась.
– Ах ты, Господи!.. Что там зацепилось еще?
– Скорее же. Бегите!
Однако, поспешность помочь, очевидно, не могла. На откосе уже показалось три каких-то силуэта, которые направлялись по тропинке вниз к морю.
– Они идут сюда, – упавшим голосом прошептал Коренев, – погодите секунду, Нина Алексеевна, я сейчас…
Николай Андреевич пригнулся к земле, подобрал брюки, вынул из портмоне деньги и положил их внутрь башмака за резинку. Затем он вынул поспешно из кармана жилета часы и заложил их глубоко за резинку другого башмака. Проделав это всё с лихорадочной, быстротой он снова отвернул брюки и поднялся.
– Что вы делаете? – с изумлением проговорила Нина Алексеевна. – Что вы прячете?
– А деньги… И часы… – задыхаясь прошептал Николай Андреевич. – Ведь они всё могут обчистить. Вы их не знаете.
Они быстро пошли вперед, причем Коренев торопливо бежал перед Ниной Алексеевной. Не доходя до шедших навстречу людей, он громко крикнул, оборачиваясь назад:
– Коля! Осторожнее здесь с револьвером, можешь споткнуться. Давай лучше браунинг сюда.
При этих словах три шедшие навстречу фигуры внезапно остановились. Заметив это, Коренев, стараясь заглушить шум, прибоя, снова крикнул более уверенным тоном:
– Давай же револьвер, Коля! А ты сам возьми нож. Скорее. Иди вперед!
Когда Коренев окончил, со стороны шедших навстречу незнакомцев послышался отчаянный визг. Затем какой-то пронзительный женский голос прокричал:
– Господа, я боюсь! Жорж, бежим назад! Жорж!.. Поль!.. Я упаду!
Три фигуры стали быстро подниматься по откосу и исчезли на нем. Стоявшая сзади Коренева Зорина захохотала.
– Нина Алексеевна, – сконфуженно проговорил Коренев, радуясь в душе тому, что в темноте не видно было, как он покраснел, – идем к извозчику, Нина Алексеевна.
– Ах, Боже мой!.. Ха-ха-ха! Ах… – продолжала заливаться хохотом Зорина, приседая на месте, – я не могу, не могу!
– Ну, что с вами? – продолжал, еще более смущаясь, Николай Андреевич, – отчего вам так смешно? Благодарите Бога, что всё кончилось так благополучно.
– Благополучно кончилось, благополучно… – задыхаясь от хохота, продолжала она. – это великолепно! А часы? Где ваши часы, Николай Андреевич?
– Нина Алексеевна, – с упреком растерянно шептал Коренев, подгибая назад ногу, в башмаке которой находились часы, – Нина Алексеевна, это нехорошо, честное слово.
– А деньги? А деньги где? – продолжала Зорина.
– Ну, я обиделся, Нина Алексеевна. Этого я не ожидал. Я не мальчишка, наконец, Нина Алексеевна! – вдруг резко закончил он.
Она перестала смеяться, поправила растрепавшиеся волосы и сухо проговорила:
– Ну, идем. Извозчик уже наверно ждет нас. Я пойду вперед, а вы достаньте всё, что вам нужно.
Она быстро пошла вперед по откосу. Коренев тем временем присел на траву, достал часы, всунул их, не прицепляя к цепочке, в карман жилета, переложил деньги из носка в портмоне и побежал сердито ворча за Ниной Алексеевной.
А она стояла уже наверху и с грустью смотрела на море.
В груди что-то давило от непонятного тоскливого чувства. Волны шумели там внизу, не переставая роптать, и с тяжким рокотом ударялись о холодные неподвижные камни; и в промежутках между ними, в моменты зловещего затишья слышно было, как лизали берег добравшиеся до него струйка разбитых валов. А сверху, мерцая огнями, глядело задумчивое небо, затуманиваясь грустною дымкой по мере приближения своего к горизонту. И безнадежностью звучал немолчный рокот неугомонного моря, тяжкой тоской веяло от невозмутимой тишины молчаливых небес.
По дороге в город они всё время молчали.
IV
Редакционная жизнь была в полном разгаре к двум часам дня. Уже пришел заведующий редакцией старичок Зорин, который прежде всего просматривал рукописи посторонних сотрудников и давал об них заключение Веснушкину. На этом роль его как заведующего редакцией заканчивалась, если не считать тех ночных дежурств при выпуске номера, которые были возложены на него по очереди с секретарем редакции Никитой Ивановичем. Далее, Алексею Ивановичу была поручена и редакционная работа: он делал вырезки из газет, заведуя обзором печати, и все главные столичные и провинциальные газеты ему нужно было просматривать, но не читать; в этой работе у него от долгой практики появился даже какой-то профессиональный инстинкт, по которому он производил вырезки, не читая их до конца. Три часа такого ежедневного напряжения совершенно разбивали старого литератора; между тем, зная указанное драгоценное свойство заведующего редакцией, Веснушкин настоял на том, чтобы последний, кроме русской печати – раз в неделю давал и рецензии на получаемые в редакции книги; Веснушкин, как опытный газетный издатель, знал, что ничто так не полезно для газетного критика, как умение быстро прочесть книгу, не читая ее, и познакомиться с нею, не знакомясь нисколько с ее содержанием. Алексей Иванович конечно сильно тяготился подобной редакционной работой; но семья и отсутствие возможности заняться другим каким-нибудь трудом прочно прикрепляли его к литературной деятельности. Мало того: он так привык к газете, так сжился с нею, что каждое неожиданное сведение, напечатанное в конкурирующих с «Набатом» газетах и пропущенное в «Набате», сильно печалило его и портило настроение духа на целый день.
Алексей Иванович сидел за большим редакционным столом, на котором лежала целая пачка свежих газет, быстро раскрывал их, пробегал глазами и большей частью, не находя ничего интересного в заглавиях, быстро комкал и бросал в сторону. Против него сидел и писал статьи злободневный фельетонист, подписывавшийся остроумным псевдонимом «Шпилькин-Иголкин»; этот фельетонист злорадно улыбался, часто обмакивал перо в чернильницу и, низко наклонившись над столом, ехидно прищуривал время от времени свой правый глаз. Тема, которой он касался, была интересная, так как заключалась в разоблачении смотрителя городской больницы, который находился в каких-то загадочных отношениях с некоторыми из сестер милосердия; эту-то загадочность и думал вскрыть в своем фельетоне Шпилькин-Иголкин путем рассмотрения различного рода отношений, могущих возникнуть между мужчиной и женщиной. Свежестью данной темы и объяснялся тот факт, что Шпилькин-Иголкин заметно волновался; иногда даже он прекращал писать, неожиданно вскакивал со своего места и начинал быстро ходить по комнате, самодовольно потирая руки. Нужно заметить, что Шпилькин принадлежал к тому счастливому и радостному роду литераторов, которые беззаветно служат своему фельетонному искусству, ставя его выше всякой другой общественной деятельности. Обличать пороки сограждан, клеймить их и пригвождать к позорному столбу после того, как судебным порядком уже установлена виновность обличаемого – было верхом блаженства для Шпилькина-Иголкина. На свое амплуа злободневного фельетониста Шпилькин смотрел с благоговейным восхищением; и понятно: та незначительная роль приказчика галантерейного магазина, которую ему приходилось целых десять лет играть до выступления на дорогу руководителя общественным мнением, конечно, была очень скромной; поэтому, достигнув положения, при котором можно высказаться перед всей публикой открыто и смело о своих взглядах на недостатки мостовой, на загрязнение улиц, на необходимость осветить те переулки, в которых нет достаточного освещения, – Шпилькин ясно чувствовал всё значение своего голоса, к которому прислушивались многочисленные обыватели, составляющие по газетам свое мировоззрение. Однако, с течением времени, отчасти благодаря ежедневному чтению газет, а отчасти благодаря частому посещению оперетки, кругозор Шпильки не значительно увеличился. Он уже перестал ограничиваться прежними темами и решил писать иногда и политические статьи: и в этих своих политических выступлениях Шпилькин— Иголкин имел большой успех не только у своих былых коллег-приказчиков; можно смело сказать, что все городские комиссионеры, маклеры и даже владельцы бакалейных магазинов чутко прислушивались к выпадам Шпилькина; и хотя иногда советы талантливого фельетониста не принимались во внимание советом министров, который как бы наперекор требованию почтенного литератора поступал как раз наоборот, – однако, успех политических выступлений оставался большим, и популярность фельетониста продолжала возрастать с прежним успехом.