Передовик на время замолчал, переводя дух. Веснушкин смотрел на него тревожно и часто поглядывал с возмущенным изумлением на остальных сотрудников, как бы ища у них сочувствия. Его раздражали те строгие требования, которые предъявлял его передовик к правительству. И пока Лев Ильич собирался продолжать, Веснушкин успел ответить:
– Боже мой, да на что вам гарантии, о которых вы говорите? Разве мы и так не можем поверить? Вы непременно всё сразу…
– Да, именно сразу, – подхватил передовик, вдохновенно проводя рукой по своей курчавой рыжей шевелюре. – В деле преобразования медлить нельзя. Нужно всё старое вырвать с корнем, чтобы насадить сразу в очищенной почве свежее и молодое семя, которое не погубят оставшиеся в почве старые корни. А вы всё предлагаете терпение и терпение, точно всё общество наше какая-то маньчжурская армия в русско-японской войне. Нет, нужно действовать решительно, и русская печать должна требовать от правительства немедленных преобразований, которые оно обещало. Печать наша должна идти впереди, быть застрельщиком, жертвовать собой ради общего великого народного дела.
Веснушкин в негодовании вскочил.
– Никогда! – вскричал он, – с какой стати? Почему печать? Почему другие молчат и терпят, а мы не можем? Да, наконец, я не хочу жертвовать своей газетой. Вам что? Газету закрыли, вы перейдете в другую; а я куда денусь? А семья моя куда пойдет? Вы ее будете содержать, что ли? А?
– Тут разговор идет не о личных интересах, а об общественном служении и идейных целях, – солидно произнес долговязый студент, заведующий вырезками. Ему сочувственно кивнул головой сидевший напротив репортер Машкин. Веснушкин же разгорячился еще более.
– Идейные цели, – воскликнул он, вскакивая, – рассказывайте! Хорошо было бы вести газету, если бы в нее нужно было вложить только идею: так нашлось, бы много охотников издавать. А вот вложить капитал – на это не всякий решится! Да я и об идее тоже думал, господа, когда начинал дело. Но тогда ведь не было этого проклятого с его «Свежими Известиями»! Тогда был только один «Товарищ» – резко черносотенная газета. У «Товарища» были свои читатели, у нас – свои. А теперь вдруг появился этот мошенник: и тоже радикал. Что делать? Для чего городу две радикальные газеты, спрашивается? Кто их станет читать? Так вот я и решил: пусть Каценельсон будет кадетом или социал-демократом – ему же хуже; а мы сделаемся октябристами и перестанем осуждать правительство. Вы увидите, господа, что подписка лучше пойдет.
– Нет, я не могу, – ответил передовик. – Я и то из эсдека благодаря вам в кадеты перешел.
– И я тоже, – добавил студент, – ведь раньше я был эсер; а теперь что? Что со мной сделала ваша газета?
– Кроме того, это всё будет неудобно, – задумчиво проговорил секретарь, – ведь публика от нас может отшатнуться, если мы переменим направление.
– Конечно, – кивнули головами два репортера, сидевшие за соседним столом, – может отшатнуться.
– А что вы скажете? – обратился Веснушкин к Алексею Ивановичу, – вы ведь сами всегда меня призывали к умеренности, помните?
– Да, – твердо ответил заведующий, – и теперь я рад. Я именно всегда желал, чтобы наш орган был в политическом отношении не левее октябристского, но придерживался именно честного и правдивого направления. Я буду рад, если мы пойдем по такой дороге.
– Вот видите! – радостно воскликнул Веснушкин, торжественно обращаясь к передовику и его товарищу, – вот мы, старики, – сразу столковались. А с вами каши не сваришь… Аркадий Ефимович, – обратился он к Шпилькину-Иголкину, – а как ваше мнение насчет моего предложения?
Шпилькин немного смутился, но затем принял серьезный задумчивый вид и важно ответил:
– Я с вами согласен, Петр Степанович, что жизнь великий учитель. Как подсказывает нам жизнь, так и нужно поступать. Вот мое мнение.
– А вы ведь мне говорили в прошлом году, что вы эсдек? – воскликнул сердито передовик.
Шпилькин опять смутился, но сейчас же оправился, сделал удивленное лицо и, улыбаясь, ответил:
– Разве? Что-то не помню. А что ж такого, если и говорил? Я ведь сказал, что не мы должны учить жизнь, а жизнь должна нас учить. Да. Не мы должны, а она. Это нужно даже записать, чтобы не забыть. Это хорошо вышло…
Последние слова Шпилькин проговорил в полголоса, любуясь своим афоризмом. Он быстро достал из бокового кармана пиджака записную книжку и любовно записал: «не мы должны учить жизнь, а жизнь – нас». Затем он поднял голову и громко добавил:
– Господа, нужно быть выше всяких направлений, а то всегда попадешь в неприятное положение, имейте в виду.
Он улыбнулся и опять записал только что произнесенные слова в свою книжечку. Между тем, передовик, перебивая долговязого студента, снова заговорил; сначала он спорил с Шпилькиным, назвал его убожеством, затем снова сцепился с Веснушкиным, потом заговорил с Алексеем Ивановичем, на отсталость и старость которого намекнул довольно прозрачно; и, наконец, видя, что большинство сотрудников пошло на капитуляцию вслед за секретарем, исключая студента эсера, – он сказал, протянув вперед руку:
– Хорошо же, господа. Я останусь работать с вами: я буду писать так, как вы хотите, но помните одно: я повинуюсь силе капитализма и твердо верю, что наступит пора, когда и мы, пролетарии, будем решать сами свои дела и высказывать открыто и смело свои идеи.
– Ну, и отлично, – потер руки Веснушкин, – и для вас наступит время, конечно. Ну, а теперь, значит, все согласны с моим предложением? С Богом, господа! А вы, Алексей Иванович, просматривайте пока весь материал внимательно, чтобы не пропустить случайно чего-нибудь радикального. О-ох, как тяжело вести газету, ох, как тяжело! Хоть бы найти покупателя! Хоть бы найти…
Он, искусственно кряхтя, встал со стула и, погладив себя по выдвигавшемуся вперед огромному животу, отправился в кабинет. По дороге он подозвал Кедровича и, когда тот подошел, шепнул ему:
– Ну, что, для начала хорошо?
– Прекрасно, Петр Степанович, прекрасно. Вы увидите, как поднимется подписка. Вы молодцом держались, нужно сознаться.
– Хо-хо! – самодовольно засмеялся Веснушкин, входя в кабинет. – Приходите ко мне вечерком на ужин. Вы любите сладкое шампанское или сухое?
– Très sec, – отвечал Кедрович, – сухое, конечно. У нас в Петербурге никто не пьет сладкого: это mauvais ton[10], Петр Степанович.
Они дружески подали друг другу руки, и Кедрович ушел.
Между тем, в редакции возбуждение долго не проходило. Передовик волновался, кричал, его поддерживал репортер Машкин, отчасти секретарь, и особенно долговязый студент. Но в пяти часам вечера волнение стало затихать; многие принялись за работу, перья заскрипели, а появившийся уже давно староста наборщиков настойчиво торопил сотрудников, указывая на то, что многие наборщики ждут материала и напрасно теряют время.
– Подождут, не пропадут, – ответил возбужденно на просьбу старосты передовик, одеваясь и выходя из редакции вместе с Машкиным. – Я только вечером принесу передовицу – у меня расходились нервы, оставьте меня.
На улице, когда оба сотрудника – передовик и Машкин – отошли на значительное расстояние от редакции, первый подмигнул второму и проговорил, оглянувшись кругом:
– А, ведь, студент Давид Борисович очень красный, а?
– Еще какой, – хитро улыбаясь ответил Машкин, – по-моему, пора об этом сообщить полковнику.
– Ну, только это сообщу я, а не вы, – торопливо заметил передовик, – а то мне сегодня очень нужны деньги. Ох и устал же я! За это не грех из канцелярии и за месяц вперед получить, как вы думаете? А? Хе-хе!
Они беззвучно рассмеялись и торопливо завернули за угол, продолжая осторожно беседовать.
V
Коренев спешил домой. Сумерки надвигались на город, затянув дома и улицы серою дымкой; почернели на тусклом небе громоздящиеся, идущие без перерыва друг за другом мокрые крыши; мрачно выросли стены домов в грозный ряд странных чудовищ, открывших свои усталые мутные глаза; и с разных сторон уже смотрелись на улицу освещенные окна, бросая отблеск на лужах воды, на мокром граните мостовой и тротуаров. Дождь шел уныло, не спеша, как идет он обыкновенно глубокой осенью, завладев всецело погодою; и бегущие без числа, без конца неясные дождевые тучи распластались вверху над зияющими улицами и жались к земле, заградив доступ к небу. Ветер, сдавленный идущими со всех сторон домами, хрипло хватался за скрипевшие вывески, дрожал в чешуе уличных луж, перебегал от дома к дому и завывал, бесцельно поворачивая за угол в другую улицу. Это была дождливая тоскливая осень, в которую так тяжело дышится молодой жаждущей деятельности груди; но эта же осень мягко и грустно баюкала всех усталых и слабых, всех боящихся резкого света, яркого неба, знойного воздуха; мягко всхлипывали в мелких выбоинах мостовой дрожащие капли, холодной сталью отсвечивали мокрые крыши, отражая покров дождевых туч – и в грустном завывании ветра, в унылом плеске дождя, в бесформенных тучах – усталый взор и утомленное ухо находили свой тихий и унылый покой: не было здесь ни пугающего грохота летнего грома, ни ослепительной молнии, не было также и цепкого холода морозной зимы. Коренев любил такую погоду. Он поднимал до ушей воротник своего непромокаемого пальто запускал глубоко в карманы руки, затянув предварительно вглубь рукава, и шагал размеренно по тротуару, с удовольствием наступая галошами на встречавшиеся лужи. Это всё будило в молодом ученом чувство смелости перед природой, давало ему возможность бросить вызов дождю и стихиям: так как сверху дождь не мог пробраться под воротник, спугнув настроение, а снизу вода не имела возможности проникнуть в башмак, благодаря высоким новым галошам. Коренев шел вперед с довольным видом, но хорошо настроен он был не только благодаря любимой погоде; он возвращался домой в предвкушении приятного и интересного вечера: сегодня Нина Алексеевна обещала зайти к нему после вечерней лекции и занести взятую на-днях книгу. Правда, она придет вместе с подругой, но та может уйти раньше; для этой подруги Коренев даже пригласил своего друга Никитина, который обещал развлекать и занимать ее. Только бы он не обманул! А ведь Нина Алексеевна в первый раз приходит к нему. И не стесняется. На ее месте он, право, считал бы неловким прийти в гости к холостому человеку. И как это она, такая честная воспитанная девушка – сразу согласилась зайти к нему с подругой, когда он пригласил ее?.. Странная! Впрочем, это очень удобно для него: он дома чувствует себя гораздо смелее, и легче может сделать предложение, чем, например, у Зориных в доме. А как было бы хорошо жениться! Жена наливала бы вечером чай и звала бы его: «Колюшечка, пусик, иди чай пить!» А он сидел бы в кабинете, вычислял и улыбался бы: – ведь в столовой ждет жена, и самовар шипит: шш… Там так уютно, а на дворе такая холодная погода! Вот как эта: ветер, дождь. Он приходит, она моет стаканы. Наливает чай. А он ни двигаться, ни хлопотать не должен: всё она делает. Правда, это стоит денег: жену нужно одевать, все расходы идут уже не на одного, а на двоих; но разве с этим нельзя в конце концов примириться? И потом как ни как – жена является другом. Можно делиться с ней мыслями: он будет, например, ей читать каталог звезд, или рассказывать про вычисленные элементы новых комет, которыми займется после первой диссертации… Это будет так хорошо. Ах, хоть бы только она пришла сегодня!