Они оба погрузились в свои занятия.
Между тем, в редакционной комнате становилось всё оживленнее и оживленнее. Начали появляться не только сотрудники, но знакомые или родственники сотрудников, а также посетители, нуждающиеся в различного рода справках. С приходом репортера Машкина оживление достигло своего апогея. Репортер Машкин был человек неглупый, остроумный и вместе с остроумием умело сочетал способность быстро увеличивать свой капитал, составляемый далеко за пределами конторы редакции. Машкин всегда был весел и разговорчив; он никогда не стоял на одном месте, никогда не вперял глаза в одну точку, никогда не держал руки в одном определенном положении. Наоборот, он вечно подпрыгивал, суетился, ерзал на стуле, если приходилось сидеть; глаза его перебегали с одного предмета на другой, как бы ища такого заколдованного пункта, который прекратит бы их вечное блуждание. Руки же являлись чистым спасением для Машкина: они служили ему клапаном, через который выливались наружу все его душевные движения. На этот раз Машкин тоже был весел; он стоял у главного редакционного стола, жестикулировал и говорил:
– Нет, господа, теперь вы, молодые ни к черту не годитесь. Вот, смотрите: кто из наших репортеров мог бы пролезть к сенатору Мочалину, когда у него шло совещание об интендантской ревизии? Никто! А я пролез.
– А как вы пролезли, Машкин? – со смехом расспрашивал репортера долговязый студент Давид Борисович.
– Эге, как я пролез! Прежде всего, я пошел в гостиницу и дал карточку: сотрудник «Набата», – можно ли принять? Сенатор принимает. Ну, я думаю: начало хорошее, что дальше будет? Вот я беру книжку и говорю: – ваше высокопревосходительство (а он ведь только превосходительство!), позвольте узнать результаты вашей ревизии за последнюю неделю. А он отвечает: – да ревизия ничего, идет, слава Богу, хорошо; вот только скажите, – говорит, – всегда ли в вашем городе такая плохая погода, как теперь? – Нет, – отвечаю я, – не всегда, ваше высокопревосходительство: очень часто даже бывает, что солнце светит и прочее. – А он говорит: – вот оно что! Это хорошо. Жаль, что я попал в такой неудачный момент. – Так вы позволите, ваше высокопревосходительство, узнать ваше мнение… – начинаю я. А он прерывает и говорит: – да что: город у вас хороший, чистенький. Знаете, мне немного напоминает Дрезден. – Потом он встал, подал любезно руку и сказал: – ну, до-свиданья, очень рад был служить вам; я вашу газету читаю уже всю неделю, хорошая газета: там у вас отдел скачек недурно поставлен, видно знающий человек ведет. – Вот мошенник-то!
Вся комната залилась добродушным смехом. Между тем, Машкин, видя, что начало его фантастического рассказа произвело хорошее впечатление, продолжал:
– Ну, вот я и вышел не солоно хлебавши. Что делать? Отправляюсь в людскую гостиницы и вступаю в разговор с лакеями: как и что. Говорят, что у сенатора есть свой лакей, привезенный из Петербурга. Я узнаю адрес, иду к нему; а он в четвертом этаже живет, хороший номер: счастливая каналья, черт возьми. Начал я с лакеем беседовать: говорю ему, что я тот самый подрядчик, который попался, и потому прошу передать, не простит ли меня барин, если я пожертвую десять тысяч на благотворительные дела. Лакей обещал узнать, просил на следующий день зайти. Прихожу на следующий день. А лакей мне: – его превосходительство говорит, что за такое дело, как пропажа тридцати тысяч шинелей, он меньше двадцати тысяч на благотворительность не возьмет. – А потом лакей спрашивает: вы то кто? Ерошкин или Хаймович будете, я ведь забыл вас спросить? – А что? – спрашиваю я. – Да если вы Хаймович, то он вас совсем извинить не может: консервы то ведь ни к черту не годятся, а ваша взятка в пятнадцать тысяч полковнику уже раскрыта. – А я вздохнул и сказал печально: – ох, если бы я был Ерошкин! А то я просто-таки, да, Хаймович! – И я ушел, опустив полову, а теперь у меня вот в руках сенсационная заметка есть про Хаймовича и Ерошкина! Х а-х а-х а!
Он радостно захохотал, за ним вся редакция. Затем кто-то предложил ему ехидный вопрос относительно того, неужели же сенатор так неосторожен, что будет доверять фамилии подрядчиков своему лакею, но вдруг внимание присутствующих было привлечено двумя полицейскими репортерами, как буря влетевшими в комнату. Оба репортера радостно бросились к столу и схватились за свободные ручки.
– Нет, на этот раз я буду писать! – вскричал один. – Это такой счастливый случай, что я тебе его не дам.
– Слушай, Мишка! Это не по-товарищески, – воскликнул другой. – И почему ты со мной не поделишься? Разве с тебя недостаточно мертвеца, найденного вчера в сорном ящике? И какой ты товарищ после этого?
Тот репортер, к которому обращались последние слова, положил на стол ручку и, обратившись к своему сопернику по заметке, живо проговорил:
– Ну, что ты там себе хочешь, а про этот случай, все-таки я первый узнал. А если я узнал, то я и буду писать. Ну, не так я говорю?
– Хе! – воскликнул второй репортер с горькой ноткой в голосе, – ты всегда так. А кто тебя познакомил с помощником пристава, не я разве? А ты забыл, что я обещал письмоводителю участка редакционный билет в электрический театр на картину в тысячу метров – «Белые рабыни»? А ты-таки не хочешь со мной поделиться! Одно из двух – я тоже буду писать.
– Ну, хорошо, Сема, я на этот раз с тобой поделюсь, – после некоторого раздумья заметил несговорчивый репортер, – но только ты мне сделаешь одно: если на-днях будет наводнение, пожар, землетрясение или какое-нибудь другое хорошее дело, – то это будет мое. И ты тогда не разговаривай, слышишь?
– А ежели утопленник будет?
– И утопленник мой.
– Хорошее дело! А самоубийство?
– Самоубийство, если от голода, – пусть будет твое, а на романической почве мое. Согласен? Тогда сегодня я дам тебе написать рассказы очевидцев обвала, а остальное напишу сам. Ну, нужно приготовить побольше бумаги… Эй, Василий! Дайте, черт возьми, бумаги, а то здесь какая-то помятая валяется, одно свинство! Ну, сегодня хороший день выдался, чтоб я так жил.
Репортер самодовольно потер руки, повернулся на каблуке, весело щелкнул пальцами и запел какой-то шансонетный мотив.
– Что это вы так жизнерадостны, Розенштейн? – спросил полицейского репортера, входивший в редакционную комнату студент. – Уж не жениться ли собираетесь?
Репортер весело захохотал. Его товарищ тоже громко рассмеялся, раскладывая на столе принесенную бумагу.
– Очень мне нужно жениться, – проговорил Розенштейн, – это вот вы можете себе жениться, а мы, репортеры-построчники, не имеем права позволить себе такое продолжительное удовольствие. Мне много не нужно, чтобы быть счастливым: один, два хороших пожара с жертвами – и Розен-штейн доволен. А сегодня, я вам скажу, самый удачный день за весь год: знаете дом Колбасина? Так этот дом, я вам скажу, обвалился. Такой дом – да обвалился – это что-нибудь да значит, а, как ты думаешь, Мишка?
Репортер весело подмигнул своему коллеге и продолжал:
– Ну, обвал произошел как раз в удачное время: все спали, было еще пять часов утра. И теперь около 10 человек нашли мертвыми – а сколько откопают, – ой-ой, еще неизвестно.
– Много еще будет, – успокоительно добавил Мишка, стараясь сделаться серьезным, чтобы подготовить себя к описанию грустного события. – Убитых и засыпанных строк на триста хватит.
– Если не на пятьсот, – добавил Розенштейн. – Да еще возьмите вы описание обвала, да историю постройки дома, да биографии убитых, да еще рассказы очевидцев. Это всю страницу займет. Мы сегодня с ним гастролеры, хо-хо! – закончил Розенштейн, хлопая по плечу своего коллегу, – только вот нужно поговорить с Веснушкиным – и тогда, айда, – начнем писать до вечера. Мишка, идем!
Репортеры забрали с собой ручки и бумагу, чтобы всё это не перехватил у них кто-нибудь из вновь пришедших сотрудников, и отправились в кабинет издателя. Розенштейн хотел было войти туда первым, но Мишка, как более тонкий и юркий, ловко проскочил вперед и очутился в кабинете раньше. Веснушкин в это время оживленно разговаривал с Кедровичем, размахивал руками и восклицал: