Усилия Проханова не оказались напрасными. С Чаповским, Корольковым и всей компанией, имевшей отношение к письму Федосякину, поступили довольно оригинально. Проханов знал, что советник умен, изворотлив, но гитлеровский наместник превзошел все его ожидания. Фон Брамель-Штубе не стал пачкать руки о «провинившихся» петровских деятелей. Он лишь сообщил о них в так называемый Оклокотский округ, во главе которого стоял некто Каминский, и потребовал тщательного расследования инцидента.
Создание этого будто бы самоуправляемого округа вызвало недоумение даже у Проханова. По замыслу гитлеровского командования, в крупном селении Оклокоть формировалось будущее «правительство», которое должен возглавить Каминский (кто он такой и откуда его выкопали «завоеватели», Проханов не знал). Но так как доблестные войска фюрера потерпели серьезное фиаско под Москвой, «правительство» сидело в бездействии.
Умный человек господин фон Брамель-Штубе, но зачем он создавал «правительство» под главенством никому не известного Каминского, было совершенно-непонятно. Да и с расследованием была какая-то жалкая комедия. Проханов мог лишь догадываться, что господин советник просто-напросто подкинул работу «правительству», которому ровным счетом нечего было делать.
Но как бы там ни было, Каминский проявил усердие. Он организовал суд над Чаповским и его соратниками, в том числе и над доносчиком Корольковым. За «унижение перед бандитом партизаном Федосякиным» суд приговорил всех виновных к расстрелу.
Приговор оклокотских судей послали на утверждение фон Брамелю-Штубе, который проявил свои блестящие дипломатические способности. С целью расположить к себе народ, заставить его поверить в добропорядочность «завоевателей» он распорядился помиловать «преступников», которые именовались представителями народа. После строгого содержания в тюрьме всех осужденных отпустили с миром.
Корольков ползал на коленях перед советником. Он плакал навзрыд, и клялся верой и правдой служить «доблестным освободителям». Советник, растрогавшись, распорядился послать бывшего дворянина и царского офицера начальником полиции в город Зевск.
Что стало с другими петровскими управителями, Проханов так и не узнал.
Наступали грозные времена.
Глава 7
Траурный марш
Однажды Проханов возвратился домой довольно, рано. Маргариты не было дома, куда-то разбежалась и домашняя челядь. Хоромы охраняла совершенно незнакомая старушка. Откуда эту развалину выкопали его домоуправители, он ума не мог приложить.
— Кого это хоронят, батюшка мой? прошамкала беззубым ртом старушка.
— Хоронят? Где хоронят? Ты что-то путаешь.
— Ан нет, батюшка. Не путаю. А ну-ка послушай! — и приложила ладонь к уху.
Проханов прислушался. Из другой комнаты доносилась заунывная траурная мелодия. Кто-то включил радиоприемник и забыл выключить. Проханов поспешил в гостиную. Звуки траурного марша, печальные, раздирающие душу, будто толкнули его к стене. Он, не зная еще, что случилось, со страхом и каким-то нехорошим предчувствием стал ждать голоса диктора. Минут пять еще из роскошного приемника, подаренного майором фон Грудбахом, лилась глухая скорбь. Но вот заговорил диктор.
И все стало ясно.
То, чего опасался Проханов, свершилось. На Волге разгромлена армия Паулюса. Это если не конец, то уж определенно начало конца.
Вот оно, возмездие! Но как же он, старый дурень, не мог предвидеть этого раньше? Так погрязнуть в политике…
Правда, Проханов тут же устыдился этих мыслей. Церковь никогда еще за всю историю своего существования не стЪяла в стороне от политики. Да и сам он?
Поразмыслив, он понял, что если бы свою жизнь он, Василий Григорьевич Проханов, начал сначала, то все равно не мог бы пойти по другой дороге. Нет у него другого пути. Он ненавидел коммунистов. Их мир, их идеалы и цели были абсолютно несовместимы с его личными. Никогда их дороги не пойдут рядом.
Но раз это так — выходит, нужно бороться с коммунистами. Логика — вещь жестокая, неумолимая. А если сразиться с ними, то гибель его и таких, как он, неминуема. Выходит, ему надо погибнуть во имя идеи…
А какова у него идея?
И в самом деле: во имя чего он борется? Во имя бога? Нет. В бога он давно не верит. Но что делать? Нет у него никакой профессии. Нельзя же ему возвратиться мойщиком в баню или санитаром в больницу…
Словом, вся его идея сводится к простому куску хлеба. — Впрочем, не к хлебу, а к обеспеченной, роскошной жизни. Коммунисты правы, что бытие определяет сознание. Он, помнится, еще «в местах не столь отдаленных» спорил с одним из них, посаженным, как он догадывался, ни за что ни про что. Тот ему убежденно сказал: «Мы — за красивое, обеспеченное бытие всего народа, вы же — за бытие собственное».
Конечно, за собственное. А как же еще? Неужто ему, Проханову, пристало заботиться, чтобы его конюх едал с золотого блюда?
Но где же выход? Бороться с коммунистами — бессмысленно, но и жить с ними в мире нельзя.
А, собственно, почему нельзя? Служил же он в церкви и при советской власти. Если бы не связался с патриархом Тихоном — будь он трижды проклят! — никто его и пальцем бы не тронул.
Если другие служат — почему не может служить он? Если при Советах могли приспособиться его братья во Христе — почему он не может сделать то же самое?
И ответил твердо: может, если очень того захочет. Но поймут ли, поверят ли ему те, кто идет сюда и придет неминуемо?
Мысли в голове Проханова путались. Он искал в своем прошлом такое, что его может уличить. Искал и нашел. Вспомнив подробности, он застонал. Как он мог допустить такую опрометчивость?
Однажды Проханов узнал, что захвачены в плен двое партизан. В тот день он был сильно навеселе. Именно это состояние опьянения и приглушило столь хорошо развитое в нем чувство осторожности.
Ему вдруг захотелось присутствовать на публичной казни партизан.
Пленные, понимая, что их жизни пришел конец, вели себя настолько мужественно, что даже у пытавших их полицаев и немцев вызвали восхищение.
Особенно стойко держался Яков Болвачев. Когда стало ясно, что пытки не помогут, их решили повесить на одной из центральных площадей города.
Проханов узнал в приговоренных тех, кого он встретил на дороге, когда ехал по вызову протоиерея Кутакова.
Обладателем густого баритона и был Болвачев, второго партизана, которого тогда Проханов принял за старшего, звали Анатолием Гладилиным.
И Болвачев и Гладилин едва держались на ногах. Во время допросов обоих довели до такого состояния, что Проханов едва узнал партизан.
Священник, покачиваясь, стоял у всех на виду. Он пристально вглядывался в лица обреченных на смерть, искал в них страх, смятение, но, кроме усталости, ничего не мог увидеть. Хотя бы слезинка, хотя бы стон! Но нет. Просто равнодушие и усталость.
Да неужто такие уж храбрые эти лесные хозяева?
Во время казни произошел неприятный, инцидент: когда выбили стул из-под Болвачева, веревка оборвалась как раз посередине. Полицейские бросились разыскивать новую, но ее не оказалось.
Тут же было решено заменить виселицу расстрелом.
Болвачева подвели к тюремной стене и хотели завязать ему глаза. Но он резко качнул головой и что-то гневно крикнул. Когда палач подошел второй раз, Болвачев изо всех сил ударил его пинком в живот. Палач охнул, перегнулся пополам и, шатаясь, — скрылся в воротах тюрьмы.
По знаку полицейского чина Строкова на Болвачева налетели шесть вооруженных винтовками полицаев и начали избивать его прикладами.
— Отставить!
Проханов, дрожа всем телом, подошел ближе. На Болвачеве едва держалась разодранная рубаха; в таком же состоянии были и синие штаны в крупную белую полоску. Он стоял босой на снегу, широко расставив ноги, и, сбычившись, исподлобья с ненавистью смотрел на полицейских, державших винтовки наперевес, будто они боялись, что смертник вот-вот сбежит.