– Я не обладаю даром предвидения, – сказал Николай, – но прекрасно понимаю ход мыслей Су Шуня.
– Если исходить из китайского присловья, что «жизнь – это зеркало смерти», – отозвался священник, – то Су Шунь запросто может прибегнуть к крайней мере.
– Подошлёт наёмного убийцу?
– Да, – ответил отец Гурий. – Он резко настроен против вас. Попову удалось узнать, что не далее как вчера Су Шунь вновь поднимал вопрос о том, чтобы под конвоем доставить вас в пограничную Кяхту, препроводив домой через Монголию.
– А я поеду к морю, – усмехнулся Игнатьев. – Сто двадцать вёрст – не расстояние.
– Можно загнать лошадей.
– Цель оправдывает средства. К тому же их все равно придется отдать за бесценок: на клипере конюшни нет.
– А как выберетесь из Пекина? Может статься так, что вас не выпустят.
– Есть один план.
Заслышав в коридоре легкие шаги My Лань, Николай пошёл ей навстречу. Отец Гурий оставил их вдвоём.
Вместе с My Лань в комнату ворвался свежий аромат весны, благостно-чудный запах чабреца. Одета она была в платье из лёгкого шелка, а в волосах – веточка цветущего жасмина.
Они сидели за столом друг против друга, и ему хотелось, чтобы чаепитие их не кончалось никогда. Он смотрел на нее и смотрел. Одёргивал себя и вновь не сводил глаз. Не мог налюбоваться. Ловил взор. Ум её казался удивительным, характер необыкновенным. В ней всё прельщало, радовало, оделяло счастьем.
«Как я ей скажу, что уезжаю?» – с болью в сердце думал он и всячески оттягивал час расставания. Несмотря на собственные уговоры, чувствовал он себя скверно. Искал точку опоры и не находил. Жизнь его словно зависла между небом и землей, и он не знал, как быть. Спускаться на грешную землю или навсегда забыть о ней, остаться в эмпиреях? Поверить сердцу, плюнуть на рассудок?
Измученный нерадостными думами о предстоящей разлуке, он в который раз приходил к мысли, что ни одна петербургская барышня, вращающаяся в высшем свете, ни в коей мере не может сравниться прелестью и миловидностью с My Лань. Утром он написал письмо родителям и сообщил, что жив, здоров, исполнен сил. Готов добиться своего во что бы то ни стало. Хотел признаться, что влюбился, но слово «влюбился» показалось ему легковесным, от него пахнуло праздностью и блажью, а сказать прямо, что он «любит», не посмел: на расстоянии слова приобретают иной смысл, и матушка может представить невесть что, да и отец расстроится всерьез. «Как сердцу высказать себя? «– мысленно цитировал стихи Тютчева Игнатьев и улыбался Му Лань. Она была прелесть: ангел сияющий.
Словно почувствовав всё, что творится у него в душе, My Лань осторожно протянула руку и коснулась пальцами его щеки. Медленно и зябко провела.
«Словно слепая, – подумал Николай и устыдился этого сравнения. – Все мы, наверное, слепы, а уж в любви и подавно».
Чтобы избавиться от уколовшего его стыда, он повернул голову и вжался в её узкую ладонь горячими губами. На бегущую воду можно смотреть бесконечно. Он это знает. Имел возможность убедиться. Неужели и My Лань – бегущая вода? Чарующие струи наважденья? Господи! Наставь и вразуми, ведь Ты сама Любовь! Сама Любовь. Он чувствовал, как его сердце замирает, а затем обливается кровью: горячей до сладкой истомы. В жизни он такого не испытывал.
– Я уезжаю, My Лань…
Он взял её руки в свои и посмотрел с пронзительной печалью.
– Люблю и уезжаю. Далеко.
В висках стучало, губы пересохли.
Он выбрался из-за стола и, не выпуская её рук, приблизился к My Лань.
– Кого люблю? – потупив взор, тихо спросила она, и пальцы её мелко-мелко задрожали.
Николай медленно поднес её руку к губам и нежно, коротко поцеловал.
– Тебя, My Лань, тебя.
Она вздрогнула и зажмурилась:
– О!
Её шея с завитком волос была так близка, так нежна и открыта, что он не удержался, поцеловал её.
My Лань тотчас отпрянула, прижала ладони к щекам. Её глаза заволокли слезы.
– И… я, – от волнения и муки, что не знает русских слов, которые были нужны, она качнулась в его сторону и протянула руки, – Лю-билю, Нико-лай, си-ли-на лю-би-лю…
– И я тебя очень, и я тебя сильно, – шептал он, обцеловывая пальцы, пахнущие чабрецом. – И никого я так любить не буду… Чудная, душа моя, люблю…
Он перемежал свои слова китайскими, и целовал, целовал, целовал: её прекрасный лоб, и переносицу, и брови, и горячие, солоновато-влажные скулы… гладил её голову и прижимал к себе, и чувствовал, что она тоже гладит его волосы, целует его руки; и всё пытается сквозь слезы улыбнуться.
Восторг признания и нежности лишили его слов. Трепетность её касаний, её ласковая осторожность перехватывали его горло дивной спазмой. Когда её нос коснулся его подбородка, Николая бросило в жар, а сердце… сердце облилось горячей кровью. Стало большим и гулким, не помещалось в груди. Он не чувствовал его биения, он только знал, что оно есть, что ему жутко, отчаянно-весело, томительно и сладостно одновременно, что оно любит, что оно горит огнем, ликует и славит любимую.
– Единственная, жизнь моя, My Лань…
Его иступленная нежность и боль предстоящей разлуки сами собою облеклись в слова, помимо его воли, как будто он и был рождён лишь для того, чтобы узнать в лицо свою любовь, узнать и тотчас же закрыть глаза и так, с закрытыми глазами, прошептать: «До встречи, милая моя», страшась, что сердце, переполненное хмелем счастья, не выдержит напора чувств и разорвётся.
Договорившись с Му Лань о том, что свои письма к нему она станет пересылать через отца Гурия вместе с дипломатической почтой, он наломал во дворе охапку душистой сирени, вручил ей букет и проводил за ворота.
Казаки конвоя деликатно придерживали шашки, чтобы те не громыхали.
– Слышь, Сёмк, – шёпотом сказал Курихин, – сердце млеет.
– А чиво ж, – так же тихо ответил Шарпанов. – Видать, приятство промеж них.
Глава XIII
«Чудо мое чудное, прощай», – в последний раз оглянулся Николай на удаляющиеся стены Пекина и стиснул зубы, сдерживая слезы. Он любил сестер, любил родителей и брата, но эта ровная привычная любовь не шла ни в какое сравнение с тем чувством, которое переродило его душу. Его душа слилась с душой My Лань, его единственной, желанной, ненаглядной, чьи пальцы, словно мотыльки, а губы… нет, нельзя! Не вспоминать! Иначе он не выдержит, он повернет назад, сойдет с ума, станет пустым, как всякий эгоист. Он должен сделать то, ради чего его направили в Китай, а там… там будет видно. Он упросит мать, уговорит отца – ему помогут в этом сестры, испросит дозволения на брак у государя, вернется в Пекин за My Лань: два месяца туда, два месяца обратно – благослови меня, Боже!
– Ваше превосходительство, – услыхал он голос камердинера, – чтой-то вы бесперечь отдуваетесь?! Никак, заболели?
– Нет-нет, – поспешил успокоить его Николай и сам не заметил, как снова вздохнул. – Мысли гложут.
– Об чем?
– Не знаю, как быть, что нас ждёт?
– А ништо! – приободрился Дмитрий, испугавшийся за здоровье своего барина. – Бог не выдаст, китайцы пропустят.
Зная, что за ним постоянно следят, фиксируют все его передвижения по городу в раззолочённых сановных носилках, Игнатьев выехал верхом, а паланкин, в котором сидел переводчик Попов, задержала в воротах полиция. Пока разбирались, что к чему, Игнатьева, как говорят, и след простыл. Перед мостом Балицяо его встретили двое чиновников военного ведомства в грязных обтёрханных халатах. Узнав, что он русский посланник, они в один голос потребовали вернуться в Пекин.
– Вне Пекина вам грозит опасность, – с напускной заботой в тоне проговорил тщедушный офицер с обвислыми усами.
– А может, и мучительная смерть, – мрачно пригрозил второй. При этом он так глянул, так многозначительно взялся за меч, висевший у него на поясе, сомневаться в искренности его слов не приходилось.
– Кстати, – сказал он, преграждая дорогу на мост, – к морю вас вряд ли пропустят: вы чужеземец.