В конце августа пришло письмо от графа Муравьева: «С первых чисел октября буду ждать в Благовещенске ваших известий, сообразно с которыми сделаю на Амуре должные распоряжения». Но ничего утешительного сообщить было нельзя. Присланные графом Муравьевым карты пограничной линии были приняты китайцами в штыки. Су Шунь презрительно швырнул их на стол: «Они меня не убеждают. Можете забрать себе». При этом он добавил, что «пустота рождает пустоту».
– Я же вам советовал не дергать тигра за усы. Вы что, глухой?
Игнатьев резко встал и произнес срывающимся голосом:
– Вы забываетесь!
– То есть? – ядовито осклабился Су Шунь, и его большие уши побелели.
– Вы непочтительно относитесь к международным актам. Я прерываю с вами отношения. Мне ничего не остается делать, как просить Верховный Совет о назначении других уполномоченных, которые умели бы себя вести и знали этикет!
Кровь бросилась в лицо министра. Его задели за живое, попали в больную точку опытного царедворца: нет большего позора для маньчжурского чиновника, как обвинение его в незнании этикета.
Не прошло и трех дней, как Игнатьеву пришел ответ на его жалобу. Верховный Совет всячески выгораживал дашэня Су Шуня и обещал более тщательно изучить представленные Россией трактаты. Отписка была вежливой, ничего не решающей, но вместе с тем в ней не отрицалось существование Айгунского трактата, что само по себе уже было неплохо.
«Взаимность, взаимность и ещё раз взаимность», – мысленно повторял Николай, когда шестого октября к нему приехали Су Шунь и Жуй Чан, подчеркнуто учтивые и молчаливые. Позиция их оставалась неизменной: утвердить Айгунский трактат и новую границу так же невозможно, как невозможно оседлать тигра.
В один из томительных пасмурных дней, чтобы хоть как-то отвлечь Игнатьева от грустных мыслей, переводчик Попов, с позволения отца Гурия, провел «инициацию гипноза», и камердинер Дмитрий Скачков, косая сажень в плечах, стал изображать из себя пятилетнего огольца, жалобно гундеть, что «…папанька почём зря чихвостит мамку. Забижаить». Хорунжему Чурилину Попов приказал стать «железным», и тот окаменел: никто не смог согнуть его руку. Казаки нарочно тыкали хорунжего в живот – палец упирался в твёрдое, будто в стену. Секретаря Вульфа он «заморозил» так, что бедняга часа три потом торчал на солнцепеке: никак не мог согреться. Одним словом, фурор был полный. Почёт и слава были обеспечены Попову на всю жизнь.
Провел он и показательный бой – один пошёл на пятерых казаков, вооруженных палками, и ни один не смог его «огреть». Зато все насобирали синяков и шишек.
– Вот и подправь такому носопырь, – с уважением отзывался о Попове задиристый Курихин, потирая ушибленную поясницу. – Хрена тёртого.
Игнатьев готов был возобновить переписку с Верховным Советом Китая, но необходимые ему полномочия посланника все ещё находились в Петербурге. Князь Горчаков как бы намеренно затягивал их пересылку, да и директор Азиатского департамента Егор Петрович Ковалевский не отвечал на письма. Приходилось уединяться с книгой и терпеливо ждать новых инструкций.
Тёплая осень сменилось ненастным предзимьем. Вороватый барышник с серьгой в левом ухе свёл со двора посольства казачьих лошадей: дал полцены. Казаки тяжело переживали разлуку со своими скакунами и не скрывали слез: трудно расставаться с теми, кто стал частью жизни.
– Поди-ка, отсидим зады, – томился возле коновязи хорунжий Чурилин. – В сёдла не залезем.
– Сёдла они што, – грустно вздохнул Шарпанов. – Коников таких уже не сыщешь.
Глава IX
Флаг русского посольства трепал ветер. Гулкий, шквалистый, сырой. Беспутный и настырный.
В такие дни Игнатьев позволял себе уединяться: никуда не выходил, читал поэзию Китая в переводах Татаринова, «историю китайских княжеств» и летопись Богдойского царства, основанного маньчжурской династией Цин, переведенные французскими миссионерами. Прилежно изучал пекинский диалект и учился писать иероглифы. Вел дневниковые записи. Перечитывал их и дополнял. Что-то вычеркивал, но в основном дописывал, поверяя памятные даты и свои впечатления бумаге. «Нет худа без добра, – писал он в своём дневнике. – Проволочка переговоров позволила прапорщику Шимковичу произвести топографическую съёмку китайской столицы и составить её подробный план».
Перед сном, по заведённому ещё с отроческих лет порядку, раскрывал Евангелие на любой странице, проникался Божьим Словом, соотносил свою жизнь с апостольскими посланиями. Выходило, что до святости ему как до Луны, а то и дальше. «Много дальше», – упрекал он себя за ту или иную мысль, за тот или иной проступок и становился на колени перед образом Спасителя.
– Господи, да оправдает вера моя дела мои!
Утром он выходил во двор посольства и видел то, что наблюдал уже не раз: осеннее стылое небо, подёрнутую индевью траву, озябших караульных казаков. На душе было тоскливо.
Секретарь Вульф целыми днями играл на гитаре. Он обладал приятным тенором, имел хороший слух. Казалось, что половина романсов, которые он исполнял, написаны в Пекине. Раньше Николай их никогда не слышал. Уж на что капитан Баллюзек равнодушен к музыке, но и он порой мурлыкал полюбившийся припев:
Он смотрел в глаза Елене,
Воспевал хмельное счастье
Обнимать её колени,
Целовать её запястья.
Попов и Шимкович по вечерам играли в шахматы, к ним время от времени присоединялся Татаринов, любивший не столько двигать фигуры, сколько подсказывать со стороны, выслушивая шиканья в свой адрес.
Казаки, свободные от караула, стучали костяшками домино, смолили табак, судачили «за жисть». У хорунжего Чурилина прорезался талант: он научился делать кукол, ловко вырезал бумажные цветы, из глины мастерил свистки и даже клеил разноцветные фонарики. Всё сделанное собирал в плетёный короб.
– Приеду, чать, из короба Китай достану.
Размышляя о характере людей, с которыми пришлось проделать путь в Пекин, делить и кров и пищу, Игнатьев приходил к выводу, что, в общем, команда у него достойная. Капитан Баллюзек сразу взвалил на себя хлопотные обязанности коменданта их маленького гарнизона, секретарь Вульф исправно ведет канцелярию и бухгалтерию, прекрасно анализирует статьи, публикуемые в официальной газете китайского правительства, верно комментирует все внутриполитические события Китая, хотя не очень понимает тонкое искусство блефа, к которому Игнатьев далеко не равнодушен.
– Грешен, люблю блефовать, – признался он как-то отцу Гурию на исповеди. – По сути, я – авантюрист.
– Да простятся нам грехи наши по богатству благодати Его, – перекрестил его архимандрит и спустя какое-то время сказал: – Не к лицу нам, христианам, уподобляться в поступках своих и помыслах своих чадам лукавым, как это делают многие.
«Среди этих многих все политики», – подумалось Николаю.
В первых числах декабря он возобновил свою переписку с Верховным Советом Китая, настаивая на смене уполномоченных. В ответ на его жалобы и требования Трибунал внешних сношений решил привлечь к переговорам ещё одного сановника – Хуа Шана, который принимал непосредственное участие в разработке Тяньцзиньских договоров. Что ему наплел Су Шунь, чем пригрозил, неизвестно, но только после встречи с министром налогов Хуа Шан решил, что император Сянь Фэн видит в нем одного из виновников произошедших в отношениях с Россией недоразумений. Не зная, как теперь исправить положение, новый уполномоченный лишил себя жизни: пришел домой, собрал свою семью, простился со всеми и проглотил пилюлю с ядом.
В «Столичном вестнике» появился указ богдыхана, в котором он хвалил «верного сына народа» за доблестный поступок. В Пекине состоялись торжественные похороны, оплаченные казной. Об этом не преминула сообщить правительственная газета, но ушедшим из жизни газеты не нужны.
Монах Бао, принимавший участие в похоронах, позже поведал, что любимый брат богдыхана принц И Цин «не намерен повторять ошибок старших»: Китаю надо развиваться с помощью сильных держав. Молодое поколение очень уважает драконов, но ещё больше ценит скорострельные винтовки и дальнобойную артиллерию. Правда, он признался, что ни в грош не ставит военный дух «белых чертей», даже отметил полное его отсутствие.