Ст. 1–2. — Ср. признание Гумилева о том, что он во время боев за Владиславов «...ночью срывался с места, заслыша ворчание подкрадывающегося пулемета» (Изв. АН СССР. Сер. литературы и языка. 1987. № 1. С. 72–73).
16
Голос жизни. 1915. 27 мая, с вар., Война в русской поэзии. Пг., 1915, Колчан.
Колч 1923, ИС 1946, СС 1947 II, Изб 1959, СС I, Изб 1986, Ст 1986, СП (Волг), СП (Тб), БП, СП (Тб) 2, СП (Феникс), Изб (Кр), Ст ПРП (ЗК), ОС 1989, Изб (М), Ст ПРП, СПП, Колч 1990, Кап, СС (Р-т) I, ОС 1991, СП (XX век), Изб (Х), Соч I, Ст (М), СП (Ир), Ст (Яр), Круг чтения, Carmina, Изб (XX век), Русский путь, ОЧ, Изб 1997, ВБП, МП, СП 1997, Изб (Сар) 2, Слово. Вып. 1. М., 1989.
Автограф 1 с вар. — РГАЛИ. Ф. 147 (Н. С. Гумилева). Оп. 1. Ед. хр. 1. Л. 5 об. Автограф 2 с вар. — Архив Лозинского, корректура с авторской правкой.
Дат.: конец 1914 г. — начало 1915 г. — по датировке В. К. Лукницкой (СП (ТБ). С. 478), с корректировкой противоречий между приводимыми ею сведениями.
О «метафизике» ст-ния говорится в статье С. Н. Булгакова: «Всякая великая война являет собой этот образ последнего столкновения добра и зла, ангелов и демонов, Христа и князя мира сего, в котором всегда есть две борющиеся стороны. Если не включить 1000-летнее царство ввиду таинственности и, может быть, даже незримости его, то история и по Откровению представляет собой ряд военных волн, чередующихся между собой вплоть до последнего восстания Гога и Магога. Пацифизм, как таковой, потому уже бессилен одержать победу, что возбудитель войны есть личный носитель зла в мире, князь сего мира и его слуги — антихристы. И может быть, надо прямо это сказать, мир недобрый, сатанический пацифизм может стать не благом, но разложением, человек безнаказанно не выносит дарового покоя, обывательского благополучия. Несение креста, конечно, может оставаться и чисто духовным, ибо существенным является не тот или другой образ крестоношения, но он сам, его сила. Однако духи злобы никогда не слагают своего оружия, доколе не будут извергнуты из мира в бездну небытия, доколе мир не будет освобожден от них. На путях борьбы духовной, происходящей в мире, почти неизбежно возникают и войны. Война не есть единственный, а, может быть, и не худший вид зла в мире для открытой борьбы с ним. В этой борьбе есть разные стороны. Духовная победа может и не совпадать с победой бранной, ибо сплетена с ней в один сложный комплекс, с плюсом или минусом на обеих сторонах. Война есть мировой пожар истории, в котором многое сгорает, ценное и бренное, многое переплавляется и обновляется к жизни. И в том смысле она есть все-таки начало жизни, а не смерти, хотя и смертным путем. “Истинно, истинно говорю вам: если пшеничное зерно, падши в землю, не умрет, то останется одно, а если умрет, то принесет много плода” (Ио. XII:24). Эта жизнь приносится к ногам Источника Жизни, Воскресителю умерших, Который ведет мир за порог смерти, к новой жизни воскресения.
Есть так много жизней достойных,
Но одна лишь достойна смерть:
Лишь под пулями в рвах спокойных
Веришь в знамя Господне — твердь.
(Н. Гумилев)»
(Булгаков С. Н. Размышления о войне // Звезда. 1993. № 5. С. 150).
Эту тему с несколько иных позиций продолжает и Г. И. Чулков: «В недавно опубликованных дневниках Толстого есть между прочим примечательное рассуждение о войне; казалось бы, Толстой принципиально отрицал войну, не должен становиться на историческую точку зрения, но в своих интимных записках он как будто уклоняется от принципиальности: он недоумевает, как это теперь, именно теперь возможно воевать: прежде, во время Наполеоновских войн или даже во время севастопольской кампании, люди, по его мнению, воевали искренно, а вот сегодня, когда каждый гимназист понимает, что война есть зло, воевать уже нельзя, невозможно, противоестественно. Такое толстовское непонимание войны в большей или меньшей степени, несмотря ни на какие философические отговорки, свойственно почти всем современникам. Нелицемерно принимают войну как таковую, войну как «рыцарское и благородное» состояние, а не как необходимое, но всегда ужасное зло, лишь люди такого душевного строя, который вовсе не созвучен новой жизни, новой культуре, новому религиозному сознанию.
Гумилев один из них. Он даже не подозревает возможность рефлексии в деле войны. Он до конца искренен в своей любви к бранной славе. Вот почему так удачны его военные стихи:
Есть так много жизней достойных,
Но одна лишь достойна смерть,
Лишь под пулями в рвах спокойных
Веришь в знамя Господне, твердь.
Здесь нет и тени сомнений. Здесь искренность, твердость, непосредственность, которым позавидует, пожалуй, и самый убежденный из германских воинов. <...> Стихов, посвященных войне, немного в книгах поэта, но ко всему в этом мире он подходит как воин, которого на время отпустили из стана, чтобы он отдохнул и пображничал. Гумилев как будто всегда чувствует, что все это “пока”, а вот заиграют «марш величавый» и надо вновь садиться на коня по властному зову строгого вождя. Ему и в небе мерещится полководец:
Там Начальник в ярком доспехе,
В грозном шлеме звездных лучей,
И к старинной, бранной потехе
Огнекрылых зов трубачей»
(Чулков Г. И. Поэт-воин // Неизд 1986. С. 206–207)
Н. А. Оцуп указывал на особое место этого ст-ния в традиции европейской «батальной» поэзии XX века: «Военные стихи Габриеле д’Аннунцио звучат чуть-чуть театрально рядом с такими же стихами его русского почитателя. Среди тех поэтов, которые приняли войну с религиозной радостью, только у одного, у француза Шарля Пеги, нашлись такие же возвышенные и благородные чувства и слова, как у Гумилева.
Есть так много жизней достойных,
Но одна лишь достойна смерть»
(Оцуп. С. 95)
Современного исследователя привлекает плодотворность этого ст-ния в русской поэтической традиции. «Нельзя не обратить внимание и на ряд бесспорных текстуальных совпадений между стихами Гумилева о войне 1914 г., с одной стороны, <...> и переводами из Бартеля и поэтическим миром Мандельштама в целом, с другой. Так <...> строки мандельштамовского перевода “рвутся наши солнечные кони, / Тучи огнепалые плывут” “восходят”, вероятно, к гумилевскому ст-нию 1915 года “Смерть”: “...душу ту / Белоснежные кони ринут / в ослепительную высоту”. <...> Не исключено, что образы этого стихотворения Гумилева отзываются в воронежских стихах Мандельштама, ср.: “Свод небесный будет раздвинут” — и: “счастливое небохранилище — / Раздвижной и прижизненный дом” и, во-вторых, соответственно: “Но и здесь, на земле, не хуже” и: “Только здесь, на земле, а не на небе”» (Шиндин С. Г. Мандельштам и Гумилев: о некоторых аспектах темы // Н. Гумилев и русский Парнас. СПб., 1992. С. 77, 81). Ст-ние рассматривается и в общефилософском аспекте: «Смерть в сражении воспринимается под знаком бессмертия души. В жизни повседневной эта вера не владеет человеком с такой силой, как на войне. Здесь она становится непререкаемой и полной, благодаря окрепшему духу <цит. ст-ние “Смерть”>, можно не принимать этот взгляд, но отрицать его достоверность едва ли нужно. Он имеет опору в духовной культуре и нравственности народа. Война не соизмерима с физической природой человека. “Жестокая милая жизнь” (“милый день”) безусловно владеет им, но она — не все, чем он владеет, если душа его бессмертна. Это все полемики: либо принимается — либо нет, как сама вера в Бога и бессмертие души. Для Гумилева в том не было ни сомнений, ни колебаний» (Размахнина В. К. Серебряный век: Очерки к изучению. Учебное пособие. Красноярск, 1993. С. 91).