Говоря о «готовности» Гумилева к войне, следует помнить, что, начиная с возвращения поэта из последнего африканского путешествия (октябрь 1913 г.) вплоть до лета 1914 г., в его жизни тянется сплошная полоса всевозможных творческих и личных неудач, в конце концов окончательно разрушивших в его глазах остатки обаяния декадентского «жизнестроительного новаторства», сохранявшегося еще и в «акмеистическом» 1913 г. Все письма этого времени наполнены жалобами «на злейшую аграфию, которая мучит <...> уже полгода» (письмо к Д. М. Цензору // Неизд 1986. С. 130). Характерно, что в первой половине 1914 г. в творческой деятельности Гумилева резко вырастает количество переводов (в марте — отдельное издание «Эмалей и Камей» Т. Готье, в марте-апреле — перевод пьесы Р. Браунинга «Пиппа проходит» в двух книжках «Северных записок»; тогда же им подготовлены стихотворные фрагменты из «Сестер Рондоли» Г. де Мопассана и «Абиссинские песни, собранные и переведенные Н. Гумилевым»), помимо того он работает над редактурой материалов африканского путешествия, подготовив к публикации заметку «Умер ли Менелик?» («Нива». 1914. № 5. февраль) и очерк «Африканская охота» (опубликован значительно позже, в 1916 г.). Ностальгически-«ретроспективный» характер носит «африканская поэма» «Мик», воскрешающая картины Абиссинии. Вне подобной тематической экзотики оригинальные художественные произведения этого периода очень немногочисленны и носят характер случайных публикаций (в «Гиперборее», «Златоцвете» и «Новой жизни») или экспромтов.
Со всей очевидностью обозначилось противоречие между акмеистической теорией «здорового искусства» и сложностью практического воплощения принципов такого искусства художниками, бывшими плотью от плоти петербургской декадентской предвоенной богемы. «Рационалистические и позитивные рецепты — равновесия, гармонии, полноты и т. д., — писал о крушении акмеизма в «Первом цехе поэтов» Вас. В. Гиппиус, — остались фразами — жизнь поэзии развивается по неписаным законам. Новой школы из акмеизма не родилось потому, что школы творятся только мировоззрениями. Оттолкнувшись от берегов символизма и мистики, акмеисты не знали, куда пристать... и очутились в открытом море. Им оставалось одно — отдаться волнам; так оно и случилось» (Гиппиус Вас. В. Цех поэтов // Анна Ахматова. Десятые годы. М., 1989. С. 84). Акмеистический «адамизм», ранее, на заре «бунта» против символизма, представлявшийся Гумилеву духовной работой, формирующей у художника «мужественно-твердый и ясный взгляд на жизнь» (ПРП 1990. С. 55), теперь, по прошествии двух лет, окончательно трансформировался у большинства поэтов «Цеха» в эстетскую игру, вообще свойственную модернистскому искусству 10-х гг. с его интересом к «биологической парадигме» в мировосприятии (см.: Rusinko E. Adamism and Acmeist Primitivism // Slavic and East European Journal. 1988. Vol. 32. No. 1. P. 84–97). «Ни Нарбут, ни Зенкевич даже не подозревали, что существует такая вещь, как миропонимание и основная идея, на которой строится личность, — свидетельствовала Н. Я. Мандельштам. — Да и до личности им дела не было. Для них личность это шутка, забава, игра...» (Мандельштам Н. Я. Вторая книга. Париж, 1978. С. 66). Взаимное непонимание среди поэтов «Цеха» привело к внутренним расколам группы, что, в свою очередь, стало причиной целого ряда конфликтов, возникавших, как водится, большей частью по достаточно мелким организационным поводам. Однако, в конце концов, в марте 1914 г. прекратилось издание журнала «Гиперборей», а несколькими неделями спустя Гумилев без обиняков обвинил С. М. Городецкого в «предательской» деятельности по устранению «первого синдика» из «Цеха поэтов». В ответ Городецкий заметил: «От акмеизма ты сам уходишь, заявляя, что он не школа; также и из Цеха, говоря, что он погиб. Я только требую соответствия между образом мыслей и поступками» (Неизвестные письма Н. С. Гумилева / Публ. Р. Д. Тименчика // Известия АН СССР. Сер. лит-ры и яз. Т. 46. № 1. 1987. С. 71). Конфликты творческие тесно переплетались с житейскими: как чрезвычайно существенное обстоятельство личной жизни Гумилева этого времени следует упомянуть знакомство и продолжительный роман с Т. В. Адамович (Татьяна Викторовна Адамович, в замужестве — Высотская (1899–1970), сестра поэта и критика Г. В. Адамовича, в будущем — известная балерина, создательница собственной балетной школы; ей посвящена книга «Колчан»), приведший в конце концов к разрыву с Ахматовой (Гумилев предложил жене развод, но вмешательство Анны Ивановны Гумилевой, резко протестовавшей против разлуки с внуком — Л. Н. Гумилевым, которому тогда было около двух лет, — помешало этому — см.: Жизнь поэта. С. 162–163).
События лета 1914 г. — объявление Австрией войны Сербии 15-го и Германией — России 18 июля — круто изменили состояние Гумилева. «Меланхолия моя, кажется, проходит...» — пишет он Ахматовой накануне, а в следующем письме, помеченном 17 июля, сообщает о своем участии в антигерманских манифестациях в Петербурге. 30 июля, съездив предварительно в Слепнево повидать семью, Гумилев начинает собирать документы для поступления в действующую армию добровольцем («охотником»),
И в реве человеческой толпы,
В гуденье проезжающих орудий,
В немолчном зове боевой трубы
Я вдруг услышал песнь моей судьбы, —
напишет впоследствии сам поэт. В начале августа он направлен на обучение в Гвардейский запасной кавалерийский полк, а в сентябре, по завершении обучения, — в действующую армию. С этого момента и до января 1917 г. Гумилев находится на фронте — сначала в составе Лейб-гвардии уланского Ее Величества Государыни Императрицы Александры Федоровны полка, а затем — в составе полка «черных гусар» — 5-го Александрийского. За это время Гумилев дослужился до прапорщика и получил три ордена — два Георгиевских креста (4 и 3 степени) и орден св. Станислава 3 степени с мечами и бантом (о военных годах в жизни Гумилева см.: Курляндский И. А. Поэт и воин // Исследования и материалы. С. 254–298; а также — пространные комментарии Е. Е. Степанова к «Запискам кавалериста» // Соч II. С. 440–474).
Как «военные» стихи Гумилева, появившиеся в периодической печати уже в первые месяцы войны (в «Аполлоне», «Отечестве», «Новой жизни», литературно-художественном приложении к «Ниве»), так и сам поэт, во время кратких отпусков выступавший в петроградских литературных салонах, поражали современников. «Был Гумилев, — писал 28 января 1915 г. в письме к Л. Я. Гуревич Ю. А. Никольский (тогда — студент Университета и участник романо-германского филологического кружка), — и война с ним что-то хорошее сделала. Он читал свои стихи не в нос, а просто, и в них самих были отражающие истину моменты — недаром Георгий на его куртке. Это было серьезно — весь он, и благоговейно. Мне кажется, что это очень много» (РГАЛИ. Ф. 131. Оп. 1. Ед. хр. 161. Л. 115; цит. по: Азадовский К. М., Тименчик Р. Д. К биографии Н. С. Гумилева (вокруг дневников и альбомов Ф. Ф. Фидлера) // Русская литература. 1988. № 2. С. 183–184). Еще более эффектную сцену рисует Н. А. Оцуп: «Было что-то символическое во внешности добровольца Гумилева, находящегося в отпуске и читающего свое стихотворение “Война” на эстраде какого-нибудь петербургского литературного кафе. Это было в 1915 году. Бледные тени декадентской столицы, юноши с накрашенными губами и подкрашенными щеками, “девы неразумные” (по библейскому выражению) и писательницы, продолжавшие жить в болезненно-нервной взвинченности ночных собраний, несмотря на катастрофу, все эти обломки “культа Эроса”, “искусства для искусства”, все эти осколки старого мира, цеплявшиеся за что угодно, прежде чем их унесет в небытие потоп, — все это резко контрастировало с образом человека, который был вправе бросить своим современникам в лицо: ... Я вам не пара» (Оцуп. С. 94).
В оценке причин, повлекших за собой столь резкий переворот в судьбе и творчестве Гумилева в военные годы, мнения исследователей резко расходятся. Естественно, что в советском литературоведении, особенно в 30-е гг., «военный» эпизод в творчестве поэта оценивался резко негативно, как очевидное проявление «шовинистических» и «милитаристских» настроений, якобы вообще свойственных «конквистадору наших дней»: «Идеологом вольнонаемнической интеллигенции, идущей на службу к империалистической буржуазии, той интеллигенции, которая служит сейчас Муссолини, того деклассированного полуинтеллигентского сброда, который поставляет мировой буржуазии людей с бомбочкой, беспринципных, безыдейных убийц, — вот чем объективно становится Гумилев» (Ермилов В. В. О поэзии войны. Цит. по: Русский путь. С. 551). Однако и Э. Русинко также склонна видеть в прославлении Гумилевым «великого дела войны» если не цинизм, то, по крайней мере, нечто нравственно сомнительное (см.: Rusinko E. The Theme of War in the Works of Gumilev // Slavic and East European Journal. 1977. Vol. 21. No. 2. P. 204–213 — «военные приключения» поэта рассматриваются здесь как своеобразное продолжение «африканских» охотничьих эскапад — с той лишь разницей, что «дичью» становятся солдаты противника; продолжение этой темы см.: Hellman B. A Houri in Paradise: Nikolaj Gumilev and the War // Studia Slavica Finlandensia. T. 1. Helsinki, 1984. P. 22–37), а Н. И. Ульянов полагает, что славословиями войне Гумилев и вовсе поставил себя вне русской литературы: «Когда вспыхнула мировая война, и все крупные наши поэты откликнулись на нее стихами, полными тревоги за судьбы России и человечества, когда даже Маяковский написал гуманистическую поэму “Война и мир”, — один Гумилев восторженно приветствовал пожар Европы» (Ульянов Н. И. Скрипты. Ann Arbor, 1981. С. 52). Очень распространено мнение об абсолютной политической и жизненной «наивности» Гумилева, «извиняющее», по мнению мемуаристов и биографов, поведение поэта в военные годы. Так, еще В. Ф. Ходасевич называл «увлечения» Гумилева как Африкой, так и войной — «ребячеством» (см.: Ходасевич В. Ф. Гумилев и Блок // Николай Гумилев в воспоминаниях современников. С. 205). «Конечно, в годы первой мировой войны и даже в ее начале, в месяцы массового военного угара, — пишет А. Давидсон, — все же были люди, видевшие события более трезво и мудро, чем Гумилев. Но Гумилев... Напомню слова, сказанные мне о нем Анной Андреевной Ахматовой: