— Не валяйте дурака.
Он складывал в рюкзак луковицы и думал, что ни за что не догадался бы тащить с собой лук. Но не осуждал Грищенко: не ворованное человек везет и не на продажу — себе. Или родственникам, которые переживали в Ленинграде блокаду. Им нужны витамины, а в луке витаминов этих сколько угодно. Но и неприятно все-таки было: чувствовалась во всем этом продуманная выгода.
На Ленинградском вокзале собрались все вместе. Правда, двое отстали где-то в дороге. Антипов обрадовался, что Веремеев здесь. Надо было им сразу держаться друг друга, запоздало подумал он.
Старший группы Малышев — до войны он работал начальником второго механического цеха — не обрадовал: выехать из Москвы дальше не то что сегодня или завтра, а и в ближайшие дни почти невозможно. Люди сидят неделями, поезда ходят нерегулярно, и не помогут никакие командировочные предписания, если они не воинские. Праздно нынче никто не ездит, ведь в Ленинград въезд строго по специальным пропускам.
— Что будем предпринимать? — спросил Малышев, объяснив ситуацию. — Давайте обсудим.
А что, собственно, обсуждать? Обсуждай не обсуждай, а, раз билеты не закомпостировать, все равно не уедешь. Решили, что нужно обратиться в наркомат. Ехали же не сами по себе, а по приказу наркома и на основании постановления СНК.
Малышев наказал никуда не расходиться, ждать его на месте. Но тотчас следом за ним исчез куда-то и Грищенко, попросив Антипова присмотреть за его вещами.
— Увидишь, Михалыч, — сказал Веремеев, — что уедем мы по его милости, а Малышев вернется ни с чем. Это как пить дать.
— Знаком с ним?
— До войны еще. Он же в отделе главного металлурга работал. Неужели не помнишь?
— Не помню. Да и не знал я там никого.
— Ну как же! — сказал Веремеев. — Еще орден в сороковом году ему дали. Инженер-то он отличный, дело знает, не отнимешь. А пронырлив.
Так и вышло: Малышев вернулся к вечеру, в сущности, ни с чем. В наркомате велели всем зарегистрироваться в канцелярии — отметить командировки — и ждать. Дня через три-четыре обещали отправить.
— В общежитий койки дают, — заключил Малышев. — Возможно, но пока не точно, удастся получить талоны в столовую. Это лучше, товарищи, чем ничего?.. — Он оглядел всех, как бы спрашивая, согласны ли с ним.
— Лежать всегда лучше, чем стоять, — пошутил кто-то.
— Можно уехать сегодня ночью, — неожиданно объявился Грищенко.
— Сегодня? — удивился Малышев.
— С первым апреля! — опять пошутил кто-то.
Веремеев подтолкнул Антипова.
— Каким же образом мы можем уехать? — спросил Малышев.
— По двести рублей с человека, — ответил Грищенко. Я выяснил. Отъезд гарантирован. Поезд отправляется в ноль тридцать.
Все молчали, переглядываясь.
— Взятку нужно дать, так, что ли? — сказал Малышев.
— Если вам угодно, пусть это будет взятка. Что касается меня, то я считаю это разумной платой за услугу. Во всяком случае, я еду. Пока в Москве ждем у моря погоды, потратим больше. А гарантий, насколько я понимаю, никаких?..
— Тоже верно, — вздохнув, согласился Малышев. — Решайте, товарищи. В этом деле я не старший, а как все.
Посовещались недолго.
— Чего там! — махнул рукой Веремеев и полез в карман за бумажником.
Грищенко, собрав деньги и билеты, опять исчез. Не было его час или полтора. Вернулся в сопровождении железнодорожного служащего.
— За мной тихо и не все сразу, поодиночке, — шепотом сказал он.
— Не нравится мне это, — поморщился Антипов, обращаясь к Веремееву.
— Теперь нечего рассуждать, — ответил тот. — Всем не нравится, а ехать надо.
Служащий провел всю группу — девять человек по каким-то закоулкам в тупик. Подвел к вагону в середине состава и постучал в окно. Появилась проводница. Пересчитала всех, освещая каждого фонарем, и разрешила заходить в вагон.
Но предупредила:
— Полки покуда занимайте самые верхние. Потом, когда посадка начнется, можете перебираться на средние или на нижние. Сидеть смирно! Громко не разговаривать и ни в коем случае не курить. Огоньки папиросные далеко видать.
Похоже было, что в вагоне уже были и другие пассажиры.
Антипов с Веремеевым расположились рядом.
— Не зря говорится: кому война, а кому мать родна, — зашептал Веремеев, когда проводница ушла к себе в служебное отделение. — По-хорошему ты прав, Михалыч. Накостылять бы по шее этому железнодорожному деятелю и в милицию проводить. Да и Грищенке заодно не мешало бы. А мы вот залезли и довольны. Эх, мать честная!.. На себя смотреть совестно. Ладно, что темно. А чего ты молчишь?..
— Думаю.
— Получается, что думай не думай, а двести рублей и в самом деле не деньги.
— Двести рублей — ерунда, конечно, — сказал Антипов. — А мы вроде как совесть по дешевке продали. Вот и смекаю: неужели и война ничему людей не научила?
— Научила, как видишь! — Веремеев усмехнулся.
— То-то и оно. Ведь выходит, что и мы подлецами оказались. Что говорить, если дело сделано! — Антипов выругался в сердцах, как давно не ругался, и замолчал.
Тихо лежал и Веремеев. Только дышал тяжело.
Они уснули и не слышали, когда поезд подали к перрону, как шла посадка, тоже шумная, беспорядочная, однако не такая дикая, как была в Свердловске, — у вагонов вместе с проводниками стояли военные патрули и милиция: проверяли документы.
А утром за окнами открылась им истерзанная, изглоданная железом, испепеленная огнем земля. Было в этом что-то неестественное, удручающее: голый, до черноты выгоревший лес; на месте станций — развалины; сиротливо торчащие печные трубы, остывшие навсегда; искореженные танки, грузовики, повозки...
— Металла сколько загублено, — проговорил Веремеев с тоской. — Работали, работали, и все, выходит, по боку?..
— Металл переплавим, крепче будет, — отозвался Антипов. — Люди вот, их не оживить...
Помолчали, ошеломленные, подавленные земным разорением, которому ни конца ни краю, и не было оттого радости возвращения, а пугающая тоска живым холодным существом неприятно и мерзко шевелилась в душе.
— С самого начала придется начинать, — сказал Веремеев. — Вторую жизнь будем жить с тобой, а, Михалыч?
— Будем, раз надо.
Чем ближе подъезжали к Ленинграду, тем опустошеннее казалась земля. А прежде-то, до войны, думал Антипов с болью в сердце, на этой земле сеяли хлеб, строили дома, сажали сады, и кто же мог, кто смел подумать, что в одночасье рухнет все и придет долгая страшная ночь — война — и не оставит места для радости, для любви, а люди будут жить одной мыслью, одной только надеждой — выстоять и победить.
Именно: выстоять и победить.
Выстояли!.. Защитили многострадальную русскую землю. Но дорогой ценой, большой кровью оплачено это, и потому особенно радоваться должно всякому пробуждению новой жизни. Хоть и с пепелищ, с землянок начинается она.
Знакомые пошли места: Любань, Тосно, Саблино...
— Здесь мой брат жил, — сказал Веремеев тихо, когда проезжали Поповку. Точнее, бывшую Поповку, потому что сейчас здесь не было ни единого целого дома.
— Это который же, Николай? — спросил Антипов.
— Нет, Александр. Пятеро детей у него было, Михалыч. Осталась в живых одна дочка. Всю семью, гады, сожгли вместе с домом... За то, что Сашка партизанил.
Над холодными, мрачными корпусами Ижорского завода тянулся в светлое еще небо одинокий желтый дымок. И теперь только Антипов до конца осознал, что долго, может быть дольше, чем была война, предстоит лечить ее глубокие раны.
«Хватит ли сил? — спрашивал он себя. — Ведь такое надо поднять из ничего, отстроить!..»
А должно хватить, иначе нельзя. Разве уже не поднимали заново жизнь после гражданской войны?.. Разве плакались и ныли в нелегкие, совсем нелегкие двадцатые и тридцатые годы?.. И разве не вынесли эту войну, хотя временами казалось — зачем лукавить перед собой и перед своею совестью, — что все потеряно невозвратно, кончено все, исчерпаны те огромные силы, какие скоплены были веками русским народом?..