Литмир - Электронная Библиотека

— Раньше вы говорили, что ваш отец музыкант, — улыбнулась она.

— Разве?.. — Он поскреб в затылке. — Но это, между прочим, все равно. У него куча знакомых скульпторов.

* * *

Разумеется, все замечали — такое не скроешь от глаз неравнодушных, заинтересованных, — что Клава и Анатолий нравятся друг другу. Завидовали ему по-хорошему, потому что многие раненые вздыхали, думая о Клаве. Оттого, может, и подтрунивали лишний раз над ним, но отношений их не касались — запретно это и не для зубоскальства. Да и любили Анатолия все. Он никому и никогда не отказал сочинить письмо девушке — у него это получалось красиво, как в романах, — зря не охал, не жаловался на судьбу, а еще умел душевно, тепло, с каким-то чувственным проникновением читать стихи, и знал их много.

А вечера от раннего ужина до отбоя, когда в палатах гасили большой свет, долгие, тоскливые, и все истории про себя, про товарищей — придуманные и непридуманные — давно были рассказаны. Даже Колесов истощился на выдумки и остроты.

Однажды и Клава нечаянно застала Анатолия за чтением стихов.

Она вошла в палату, и ее никто не заметил, так все внимательно и напряженно слушали. Она тихонько стала у двери...

Нога у Анатолия была в гипсе, и он читал лежа.

И про отвагу, долг и честь
Не будешь зря твердить.
Они в тебе,
Какой ты есть,
Каким лишь можешь быть, —
Таким, с которым, коль дружить
И дружбы не терять, —
Как говорится, —
Можно жить
И можно умирать...

— Еще! — просили раненые, и никто по-прежнему не замечал Клаву.

— Почитай, Толя!..

И она мысленно тоже просила, и было ей приятно, что он не отказывался, не ломался, но читал и читал.

Гарун бежал быстрее лани,
Быстрей, чем заяц от орла;
Бежал он в страхе с поля брани,
Где кровь черкесская текла...

Именно в тот зимний вечер — да, именно в тот — Клава вдруг поняла, открыла для себя, что любит Анатолия. Хотя понять это трудно. Было ей хорошо, радостно и в то же время страшно думать об этом, потому что, думая, она уносилась мыслями в неведомые дальние дали, где все было так зыбко и неясно... Она уговаривала себя, что пустяки это, пройдет, что просто-напросто ей показалось...

А в стихах, которые читал Анатолий, было столько тоски, столько страсти!

И наконец удар кинжала
Пресек несчастного позор...
И мать поутру увидала...
И хладно отвернула взор.
И труп, от праведных изгнанный,
Никто к кладбищу не отнес,
И кровь с его глубокой раны
Лизал рыча домашний пес...

Конечно, это стихи смутили, нарушили ее покой. А в нем-то, в Анатолии, чего же особенного?.. Многие куда симпатичнее его. Хотя бы вот Васильковский из четвертой палаты. Летчик-истребитель, Герой Советского Союза. И в любви объяснялся... Девчонки шепнули ей, что он холостой. То ли дело: идешь с ним под руку, а все на него смотрят и завидуют — Герой, не кто-нибудь!..

Но стоило Клаве представить, вспомнить, как лежал Анатолий после недавней операции, совсем-совсем беспомощный — нога на растяжках, и как она ухаживала за ним, белье меняла, постель перестилала, почему-то делалось стыдно. А мало ли за кем приходилось ухаживать, и никогда ведь, никогдашеньки не бывало стыдно, потому что понимала — раненые...

Дома, между дежурствами, не находила себе места. Волновалась: как он там? не худо ли ему? Был момент, когда собралась попроситься, чтобы ее перевели на другие палаты, на третий этаж, подальше, но чуть подумала, что Зина или Тамара станут ухаживать за Анатолием, перестилать постель ему, переодевать свежее белье, а по вечерам слушать, как он читает стихи, — поняла, что не сможет без него. И не знала, радоваться ли, что пришла к ней любовь, хотя мечталось о любви — большой, красивой и светлой.

Отец не замечал ничего, а мать вздыхала украдкой, догадываясь обо всем, но молчала, не расспрашивала и тоже не знала, на счастье или на муки явилась к дочери любовь. Молилась потихоньку, испрашивая у бога совета. Отцу бы рассказать, обсудить вместе, как у людей, положение — боялась. «Какая еще любовь, — скажет, не сомневалась Галина Ивановна. — Ремня вот всыпать — и вся любовь пройдет сразу!..»

Колесов все-таки не выдержал, шепнул как-то Клаве:

— Ты, Клавочка, почаще дежурила бы, что ли! А то, когда тебя нет, гвардии ефрейтор точно умирать собрался, совсем скисает...

Она вспыхнула вся.

— Глупости.

— Ах, женщины, женщины! — вздохнул Колесов, актерствуя. — Нет, не зря товарищ Лермонтов Михаил Юрьевич сказал по такому случаю: «Стыдить лжеца, шутить над дураком и спорить с женщиной, — все то же, что черпать воду решетом: от сих троих избавь нас, боже!..» — И запрыгал на костылях по коридору.

Клава удивленно смотрела вслед ему, и было ей радостно, и сердце ее шумно и часто-часто билось в груди...

ГЛАВА VII

Наступил сорок четвертый год.

Торжественно и весело, сколько это было возможно, отметили ленинградцы снятие блокады. Женщины на кухне и в коридоре танцы устроили, замучили Антипова и сталевара Веремеева — было их всего два мужика на весь барак. Ну и выпили достаточно, нашлась водка, припрятанная для всякого случая. А лучше-то случай и придумать трудно: родной город из кольца вражеского вызволили!

— Теперь скоро и домой, — радовались женщины. — К весне, наверное, и повезут.

Правда, к тому времени прижились уже и здесь, в эвакуации. Пообвыклись, не голодали и не очень бедствовали, как первые две военные зимы. Появились личные огородики, подсобное хозяйство разрослось — оттуда кое-что перепадало, так что и овощи разные к столу, и картошка были. Завод помогал и дровами запасаться: специально бригады заготовителей в лес отряжали, на заводском же транспорте и вывозили. Словом, приспособились.

Но чем ближе, явственнее виделся победный конец войне, тем сильнее являлась в людях острая тоска по родине. Представлялось, как вернутся в Ленинград — в бараке почти одни ленинградцы и жили, — как войдут в старые квартиры, отопрут свои комнаты, где и запах родной, и всякая трещинка, щербинка на стене или на потолке знакома, и заживут мирной, счастливой жизнью, в которой — думалось, верилось всем — не будет ни горя, ни страданий, ни слез.

Горя и без того хлебнули полной мерой и сверх еще много-много, а слезы, какие были, все выплаканы...

Веселились женщины, кружились в вальсе под заезженную пластинку, и не хотелось в такой день думать о том, что не все, далеко не все похоронки выписаны ротными писарями.

— Ну, разошлись наши бабоньки! — беззлобно ворчал Антипов.

— Пусть, — сказал Веремеев. — Устали горевать.

Весна была не за горами. Февраль вообще-то месяц в здешних местах лютый, вьюжный, и все-таки днем на солнцепеке хорошо пригревало. С барачных низких крыш свисали на радость мальчишкам сосульки, и сосны на ветру уже не стонали тяжко, с надрывом, но гудели ровно и не тоскливо, точно предчувствуя скорое тепло.

19
{"b":"881604","o":1}