— Для чего? — поинтересовался Данн.
— Для встреч с женщиной. Это серьезно.
— Это не составит большого труда, — любезно ответил Данн. — Кстати, я хочу, чтобы вы выбрали себе псевдоним для агентурных донесений.
— Себастиан, — коротко бросил Горский, уже давно выбравший себе кличку.
Питер Данн медленно переваривал все «за» и «против» предложенного псевдонима, а тут еще подвалила просьба о встречах на квартире с дамой.
— Извините меня, но я должен уточнить… насчет женщины… вы сами понимаете, — Данн мучился от собственного, столь бестактного вмешательства в личные дела гражданина и хомо сапиенс, что противоречило всему духу Соединенного Королевства.
— Я люблю ее, — весело заметил Горский, набросил сумку на плечо и, помахивая ракеткой, весело выскочил на улицу.
Виктория лежала в постели и листала книгу, взятую в датской библиотеке. Уже целых полгода она посвятила себя тщательному изучению истории феминистского движения в Дании, тема захватила ее, феминистки представлялись единственной партией, которая приходилась ей по сердцу, и было обидно, что пошлый обыватель путал феминисток с лесбиянками.
— Нам нужно серьезно поговорить, — фраза прозвучала знакомо-знакомо, словно из пьесы Чехова.
— Давай перенесем на завтра, я устал… — о, как он устал от всего этого бесконечного толчения воды в ступе.
— Я не могу так дальше жить, — сказала она и прислушалась к своему голосу. Получилось глупо и мелодраматично.
— Но, Вика, — он пытался говорить ласково, — мы живем вместе почти пятнадцать лет, хотя нормальный срок супружеской жизни — это семь. К тому же у нас нет детей.
— Неужели вся жизнь двух людей упирается в детей? — она даже вспыхнула. — Почему мы живем ради детей? Я прихожу в ужас, когда представляю, что должна рожать и у меня из чрева выползет нечто скользкое, обросшее волосами, красное…
— Прекрати! — ему стало противно. — Это удел всех. Во всяком случае, ты предала меня, когда сделала аборт, не сказав мне ни слова!
— Но, Игорь, я же любила тебя, ребенок разрушил бы нашу жизнь… мы были совсем молоды, денег было мало. Но почему, почему, почему обязательно нужно рожать детей? Чтобы продолжить род? Да плевать мне на этот род! Когда я смотрю на придурков вокруг…
— Перестань! — он раздраженно махнул рукой, словно старался избавиться от назойливой мухи.
Она с трудом сдерживала слезы.
— Разве дело в детях? Ты отдалился от меня, мы стали чужими. Хорошо, я рожу! Тебе будет легче? — голос ее задрожал.
— Опять ты затянула эту песню. Разве ты не видишь, как я занят по работе? Розанов навалил на меня все, что мог! — он даже вздохнул, словно сбросил на миг взваленную на него ношу.
— Не забывай, что я печатаю всю почту резидентуры и знаю все твои контакты и рандеву. Но в своих отчетах в КГБ ты не все рассказываешь. У тебя существует другая жизнь! — она пронзила его взглядом, и он вдруг представил ее на Лубянке в качестве свидетеля, дающего показания на него, несчастного, стоявшего посредине кабинета в наручниках.
— Ты спятила! — возмутился он. — У тебя мания подозрительности.
Ну и сука, подумал он, она наблюдательна, эта хищная сука, и, главное, хорошо изучила меня, она видит даже то, что я не замечаю, она помнит все то, что я забыл. Что же с ней делать? Так жить невозможно. А на разводе или после него она выложит все, что знает, она похоронит навеки мою карьеру. Интересно, есть ли на свете яд, который нельзя обнаружить? Наверняка что-нибудь подобное существует. Где это я читал: муж приглашает свою женушку на прогулку в лес и там душит. Тьфу, противно, так и видятся ее уже застывшие ноги в порванных чулках, нелепо торчащие из кустов…
Виктория продолжала солировать, ничуть не обеспокоенная его мрачным видом.
— Я чувствую, что в тебе живет еще один человек, о котором я ничего не знаю…
— Оставь глупости! — он быстро и нервно разделся, залез к жене под одеяло и стал покрывать ее поцелуями — своего рода истерика на почве страха (удивительно, что, несмотря ни на что, образовалась эрекция), секс состоялся быстрый и бледный, принеся обоим только раздражение. Продолжать беседу было глупо, Виктория повернулась к мужу спиной, всхлипнула и заснула.
Иногда в обеденный перерыв Розанов и Горский, легко перекусив в кафе рядом с посольством (сердца обоих не особенно рвались домой), совершали променад по закоулкам центра. Там на средневековых булыжниках ютились хлипкие лютеранские церкви, с ними соседствовали вполне современные витрины, заваленные фаллосами и изображениями мужских оргий во времена маркиза де Сада. Центр города ухитрялся вмещать картины всех веков: сверкал грязноватый канал, была уютна набережная, где у моста прямо рядом со статуей рыбачки, видимо, так и не сомкнувшей глаз в ожидании мужа с уловом, разбивали по утрам рыбный рынок. Тут же торговали и цветами, а вдоль набережной изысканнейшие рыбные ресторанчики перемежались с антикварными лавками и картинными галереями. С другой стороны канала на этот разнобой строго глазели серые правительственные здания и классические статуи великого датчанина Торвальдсена, а совсем неподалеку, в Ню Хавн гуляли вечно пьяные моряки и орали проститутки, словно сошедшие со страниц Гюго или Горького, пили там нещадно и порой орошали тротуары, не стесняясь прохожих. Но не к ним и не к мастерам татуировок держали свой путь отцы советской резидентуры, оба отличались похвальной тягой к запретной культуре и потому временами заскакивали в магазин русской книги около университета, слывший логовом антисоветской пропаганды. Впрочем, Розанов и Горский сами не раз предупреждали советских людей о клубке змей, приютившихся в магазине в образах Солженицына, Замятина, Максимова и прочих воинствующих антисоветчиков. Хозяин лавки, лысоватый и осторожный поляк, имел задание от местных органов внимательно следить, какой род литературы интересует обоих чекистов. Регулярное прослушивание разговоров на квартирах давно привело датскую контрразведку к мысли, что вольное чтение явно вышло за пределы рамок, необходимых для квалифицированной битвы с идеологическим врагом, правда, душа Розанова тянулась больше к диссидентским стихам, а Горского — к столь же возмутительной прозе.
— Ничего нового нет, а Солженицына я уже всего купил, — говорил Розанов, просматривая книги.
— А я куплю «Гулаг», — заметил Горский.
— Не понимаю наше правительство. В конце концов, «Гулаг» — это продолжение речи Хрущева с разоблачениями сталинских преступлений. Его надо издать в СССР. Как и Замятина, и Орвелла! — Розанов говорил вполне искренне, ибо был убежденным антисталинистом.
— Не заблуждайтесь, Виктор Петрович, наша партия уже давно идет назад к Сталину, — грустно заметил Горский. — Но я все-таки куплю еще экземпляр, я люблю перечитывать, а первый я оставил в Москве.
— Только не ставь «Гулаг» на видное место в квартире, а то мне быстро доложат, что ты — антисоветчик. Самое ужасное, что стучат не наши агенты, а в основном честные советские граждане. Просто у нас в крови стукачество! — Розанов искренне вздохнул, словно он был не предводителем стукачей, а страдальцем, отсидевшим полжизни в лагерях.
— Но у вас на полках полно такой литературы… — слабо возразил Горский, отметив про себя предусмотрительность шефа.
— Во-первых, я — начальник, а начальнику многое позволено. Во-вторых, я должен изучать врага по оригиналам, а не со слов наших пропагандистов из «Правды», — в шутку заметил Розанов.
— Но я тоже должен изучать врага… или нет?
— Ты должен изучать в меру и знать свой шесток, — улыбнулся Розанов.
Оба библиофила вышли из магазина и двинулись обратно в посольство.
— Какие идиоты! — продолжал Розанов. — Они называют великого писателя Солженицына предателем! Будто он не любит Россию!
— К вопросу о предательстве. Помните святого Себастиана? Он служил в страже римского императора, то есть был самым настоящим чекистом. И вдруг поверил в христианство и был за это распят римлянами. А теперь он святой! Вообще, на мой взгляд, мы предаем каждый день: обманываем друзей и жен, интригуем… так уж устроен человек. И самое главное, что каждый — прав. Ким Филби — предатель для англичан, а Олег Пеньковский — для нас. И соответственно они — герои. И нет истины, и, наверное, нет предательства, а есть просто бремя человеческих страстей, — философствовал Горский на пути.