По этой же причине она не любила рассказывать о годах неволи. Если кто-то спрашивал из любопытства или жалости, ее начинало трясти, как от студеного ветра, в глазах появлялись слезы. И все же однажды она была вынуждена приоткрыть завесу своей страшной истории.
В один из ненастных зимних вечеров в доме Мансура собрались друзья отпраздновать день его рождения. До поздней ночи продолжалось веселье, шли шумные разговоры. Хайдар и еще двое парней затеяли спор о разных событиях войны, о том, как и почему наши войска где-то потерпели поражения, а в другом месте победили, где и когда произошел перелом на фронте.
В этот момент в дверях появилась вся облепленная снегом, виновато улыбающаяся Марзия. Оказывается, она побывала в Яктыкуле и Степановке, припозднилась, а потом плутала в темноте, потеряв дорогу. С ее приходом разговор перешел на дела района, новости вязались, как звенья цепи, одна к другой, но снова и снова возвращались к войне. По-другому не могло и быть, потому что почти все, кто сидел за столом, прошли фронт или работали на него. Каждый, как мог, разделил судьбу страны. Воспоминания тех лет, как кровоточащие раны, не давали людям покоя, отзывались болью и слезами.
Известное дело, если за столом соберутся фронтовики, то рассказы о войне непременно переходили к событиям чреватого бедами, неустойчивого и беспокойного мира. Самый заядлый спорщик и знаток в этих вещах — Хайдар. Вот он недобрым словом помянул Америку и ее ненасытных толстосумов, прошелся по «союзничкам», а потом взялся за немцев.
— В них корень зла! — горячился Хайдар. — Сами посудите, что ни война — они затевают. Бьют их в хвост и в гриву, ставят на колени, нет, не уймутся. Вот ведь, брат, какой зловредный народ, а!
— При чем тут народ? Это капиталисты и помещики ихние лютуют. Разве простые рабочие и крестьяне делают политику? — решил внести поправку в его слова однорукий парень-фронтовик.
Нурания молчала, радуясь дружеской беседе, умению Мансура слушать, не перебивая гостей, и незаметно поглаживала его руку. Но вот что-то толкнулось у нее в груди, слова этого парня всколыхнули мирное течение ее мыслей.
— Говоришь, рабочие и крестьяне? — проговорила она, посмотрев на него потемневшими глазами. — Ты бы меня спросил, какие у немцев крестьяне...
— Вот, вот! Миллионы солдат Гитлера — кем они были, по-твоему, если не рабочими да крестьянами?! Скажет же человек такую глупость: народ, дескать, не виноват. Еще как виноват! — набросился Хайдар на бедного парня.
А Нурания, молчаливая, сдержанная Нурания, удивив сидящих за столом, обрела дар речи:
— О рабочих ничего не могу сказать, не видела, а вот крестьяне у немцев — хуже зверей. Жадные, бессердечные... Правда, была одна хорошая женщина, Сабиной звали, да и ту погубили. Наверное, знаете, всех, кто выступал против Гитлера, упрятали в тюрьмы и концлагеря, многих расстреляли, повесили... Я уже рассказывала комиссии, что видела и пережила. И не один раз. Заставили даже написать все... Если спать не торопитесь, послушайте...
Эта невесть откуда появившаяся в Куштиряке загадочная женщина все еще вызывала не очень здоровое любопытство. Правда, после того, как быстро наладила она работу медпункта и стала то советом, то хоть какими-то скудными лекарствами помогать недужным, первоначальное раздражение и глухое недовольство ею заметно поубавилось в ауле. По отрывочным словам Фатимы, сестры Мансура, кое-что уже было известно о судьбе Нурании, но именно эти глухие намеки и полузнание еще больше подогревали интерес к ней. А она молчит, будто перстень во рту прячет, как говорят в Куштиряке. Уж на что Марзия — так о ней заботится, так старается расшевелить ее, — даже она не может подобрать ключи к ее сердцу.
И вдруг Нурания впервые разговорилась сама, и пока с гневом и едва сдерживаемыми рыданиями рассказывала о том, как была угнана в Германию, как потеряла детей и изнывала в рабстве, застолье молчало, пораженное нечеловеческими страданиями, выпавшими на ее долю. Даже Хайдар сник и то и дело качал головой, стискивал зубы и вздыхал. А мать Мансура подбежала к Нурании и, прижав ее к груди, заголосила как дитя:
— Ой, доченька моя, как ты вынесла такое? Как спаслась?..
Тут и Хайдар не устоял.
— Вот он немец! Вот тебе крестьянка! Слышишь ты, салага? — наскакивал он на того парня. — Звери они, заруби себе на носу... А ты, Нурания, прости меня, дурака. Я ведь грешил на тебя, думал, что, мол, это за краля такая и гордячка... Во как! Ведь не каждый мужик выдержит, что пережила ты...
— Ну вот, расшумелись, — сказала Марзия, подсаживаясь к Нурании и гладя ее по голове. — Знаю, тяжело тебе рассказывать, но коль начала...
Только успела она проговорить, как еще одна молодая женщина, жена однорукого, бросилась на колени перед Нуранией, обняла ей ноги.
— Ах, енге, золотая моя! Да ты же святая! — забилась она в рыданиях. — А мы-то, глупые бабы, грех на себя взяли, подумали, какая кичливая, нас за людей не считает, и-и!..
— Довольно! — Однорукий стукнул кулаком по столу, затормошил жену, заставляя сесть на место. — Я что? Говорил то, что в газетах вычитал, не сам выдумал. Ведь пишут же, что восточная Германия вроде бы... это... очухалась немного. Не все же там фашисты...
— Конечно, не скоро протрезвится Германия. Гитлер отравил ее сознание, превратил в логово зверей. Но ведь немцы тоже испытали ужасы фашизма и получили хороший урок, — сказала Марзия, желая прекратить спор.
— Так-то оно так, Марзия, проучили мы немцев крепко, не скоро забудут. Но разве мертвые воскреснут? Разве у этого парня рука, у меня нога вырастут? Положим, мы и так не пропадем, а что будет с сиротами?! — Хайдар, стуча костылями, прошелся по комнате и вдруг остыл, обратился к Нурании: — Извини, прервали. Рассказывай, сними с души своей камень.
Нурания уже успокоилась немного. Помолчала, прислушиваясь к завыванию метели за окном, и повела свой горестный рассказ дальше.
— Случилось так, что с Валдисом мы больше не встретились. Как вернулась домой, дважды написала письмо по его старому адресу в Латвию, но ответа не было... Помню, когда плыли на лодке по Дунаю и началась стрельба, Валдис тихонько вскрикнул, застонал, а я с перепугу не успела понять, в чем дело. Может, ранило? Скорее всего, так, а потом, видно, схватили его.
— Надо еще раз написать, — прервал ее Мансур. — Надо найти его, если остался жив, или хотя бы детей его отыскать. Это наш долг, Нурания! — От внутренней боли и сострадания он молчал, пока она рассказывала историю своих хождений по мукам, стискивал зубы, чтобы не выдать душившего его гнева. Ведь, как и сидящие за столом друзья, он впервые узнавал подробности пережитых ею страшных событий.
— Старик-то, говорю, латыш тот, хоть и покинул родину по глупости, смотри-ка, каким смелым и надежным человеком оказался! — зацокал Хайдар языком.
— Ну, хватит, не мешайте, — упрекнула их Марзия, обнимая Нуранию за плечи.
— Да, несчастный человек, — продолжала Нурания свое горестное повествование. — Места себе не находил, переживал смерть жены на чужбине, по детям тосковал. Ошибся, говорил, что поверил посулам помещика и покинул родину... Добрая душа... Если бы не он, Марта прибила бы меня или уморила голодом, а то и в Дахау отправила. Валдис ведь и бежать-то согласился из-за меня, не захотел одну отпускать. Был он наемным батраком, не рабом, как я, и мог бы не бежать, а уйти от Марты в любое время.
— Вот бы разыскать да в гости позвать этого старика! Онемел бы, увидев Нуранию, — снова вскинулся Хайдар.
Все разом на него зашикали, а Нурании передышка.
— На чем я остановилась? — спросила она себя. — Да, да... Уже с белым светом прощалась, из сил выбивалась, когда течением выбросило меня на берег. Место незнакомое, чужое. Ни куска хлеба, платье изорвано в клочья, башмаки унесло водой. Куда пойдешь в таком виде? Весь день сидела в кустах, вздрагивая от каждого шороха, и высматривала лодку на Дунае. Проплывают большие и малые суда, снуют моторные лодки, а Валдиса нет и нет... Уже к вечеру взобралась на высокий берег, прислушалась к тишине и пошла на восток. Шла около часа, уже ночь наступила, звезды высыпали на небо. Гляжу на Млечный Путь и иду, дрожа от холода. А сама все ту плохонькую карту вспоминаю: ведь мне же надо в Чехословакию уйти...