Отец, бесхитростная душа, несколько дней с затаенным беспокойством приглядывался к сыну и решил вызвать его на откровенность:
— Вижу, томишься ты здешним житьем-бытьем. Ночью спишь плохо, стонешь. Что, болят раны? Или на сердце смута какая?
— Как тебе сказать, отец? Всего понемногу, — ответил Мансур.
— Может, того... выпьешь пару стаканов медовухи? Развеешься. Бочонок-то на печке заждался, — улыбнулся старик Бектимир.
Мансур знал, что отец с матерью расстарались, заквасили целый бочонок крепкой кислушки к приезду сына и теперь ждут его согласия созвать родню и соседей в гости. Но сыну не до того.
Он с неприязнью смотрел на полный стакан и думал, как бы от него отказаться, не обидев отца. Но тут открылась дверь, вошел, запыхавшись, посыльный из сельсовета.
— Я к тебе, Мансур. К телефону тебя зовут. Это... одна нога здесь, другая — там! Кажется, Марзия, — выпалил старик Галикей, заметив на столе стаканы и судорожно сглотнув слюну. — Говорят, уж если суждено угощение, то хоть зуб сломаешь, а не отвертишься от него. Эго... погода паршивая, сырость, в самый раз немного нутро обогреть!
Старик Галикей — человек в Куштиряке приметный. В гражданскую войну ходил в партизанах, был награжден боевым оружием, но потом завел дружбу с бутылкой и сильно упал в глазах односельчан. В эту войну, по-другому правда, он снова поднялся в цене-достоинстве, стал нужным человеком: доставлял письма и газеты из отделения почты, что в селе Елизаветино, и был муллой. Привезет добрую весть — хорошее письмо с фронта с фотокарточкой, с самодельными солдатскими песнями, — место почтальона в красном углу, любая солдатка вытащит запрятанную на всякий случай в сундуке или в дальнем углу шкафа заветную бутылку. Себе, детям своим откажет, а для него, доброго вестника, последнюю курицу не пожалеет. Отблагодарит, одарит. Даже самозваный религиозный сан не помеха Галикею в этих, принудительных, как он любил оправдываться, угощениях.
Муллой, или, вернее сказать, молельщиком, стал он поневоле и не из святости. Все обстояло как раз наоборот: в бога он не верил да и помнил всего две-три суры из Корана. Война тут причиной. Весь аул тогда жил в неотступной тревоге за ее исход, за ушедших на фронт близких и бессонными ночами возносил неумелые молитвы аллаху, прося отвести смерть от мужа или сына, брата или других родственников. Молились и просили аллаха потому, что больше некого было просить, хотя в мирные, спокойные времена о нем, может, и не вспоминали вовсе. Ну, а где аллах, там и мулла нужен. В ауле тоже кто-то умирал, у кого-то, хоть очень редко, дитя рождалось. Как в таких случаях без муллы? Надо хоронить усопших, новорожденным давать имя. По обычаю, никто, кроме муллы, на это не имел права.
Все началось с того, что в сорок первом году у Галикея умерла старуха. Мулл давно уже не было ни в Куштиряке, ни в других аулах, но старик, хоть и не верил в бога, не мог похоронить жену без предписанного шариатом обряда. Таково было ее завещание. Делать нечего, вспомнил забытые молитвы, сотворил над покойной и предал ее земле. С той поры его стали приглашать и на похороны, и на освящение имени новорожденных.
Так он совмещал две почетные должности. Совмещать-то совмещал, но чем дальше, тем тягостнее ему становилось возить почту. В те месяцы, когда на фронте, по слухам, шли особенно тяжелые, смертные бои, на аул, как черные птицы, начинали сыпаться похоронки, называемые в народе «черными письмами». Старик Галикей тоже ходил темнее тучи, тайком плакал и пил горькую, потому что не было у него сил вручать эти «черные письма» несчастным женщинам. Да и они сами, завидев его издалека, спешили сойти с дороги, разминуться, запирали двери и с замиранием сердца выглядывали в окно: лишь бы не остановил свою дряхлую клячу, лишь бы проехал мимо... Не выдержал старый партизан этой пытки, во всеуслышание заявил в сельсовете: «Хватит, шабаш! Не могу больше возить людям эти страшные вести! Не хочу быть на службе у Газраила!»[8]
Так он отказался от почты. Вскоре и другую «службу» пришлось ему бросить. После того как единственный его сын погиб где-то под Курском, старик Галикей вовсе ударился в запой и по этой причине потерял доверие богомольных старух. В тот же год он был определен посыльным и ночным сторожем при сельсовете. Это стало для него поводом похваляться: «У меня, граждане люди, две макушки, потому всегда исполняю не одну, а две должности».
Вот и сейчас начал было распространяться о своих ответственных постах, но Мансур прервал его, кивнув на стакан:
— Тебе, значит, суждено... — и бросился к двери.
— Так-то, брат! Если кобылица заржет...
Но Мансур не дослушал грубой шутки Галикея.
Звонила действительно Марзия, а новость у нее такая: по поручению райкома партии военком связался по телефону с Уфой и получил разрешение в течение двух недель устроить Хайдара в госпиталь. «Подготовить его к поездке, отвадить от водки — тебе поручено!» — этим Марзия закончила разговор.
По твердому убеждению Мансура, пьют люди слабовольные, не умеющие или, чаще всего, не желающие обуздать свои дурные наклонности. Иные даже бравируют, бахвалятся этим. Нет, он себя не считал святошей. На фронте и от «наркомовских» ста граммов не отказывался, и с разведчиками своего взвода, способными из горсти пшена целый котел каши сварить, бывало, глотнет немного спирту после очередного боевого задания. Но делал он это, скорее, чтобы не обидеть ребят, чем из желания. Не тянуло его к выпивке. А потом, когда так нелепо, по-глупому погиб Саша Каратаев, Мансур поклялся, что капли в рот не возьмет этой гадости.
...После тяжелых, в чем-то несуразных, горячечных боев у озера Балатон и под Секешфехерваром полк перешел границу Австрии и был оттянут во второй эшелон для пополнения и отдыха. Задушевный друг Мансура, командир взвода автоматчиков лейтенант Саша Каратаев взял с собой двух солдат и на рессорном фаэтоне, запряженном парой приблудных коней, отправился тайком, среди ночи искать водку. Километрах в пяти в брошенном хозяевами доме они нашли целую бочку вина. Каратаев желая залить неизбывное горе, а двое других из-за безрассудного желания показать себя настоящими бравыми солдатами, — каждый тут же опрокинул по три кружки этого напитка. Наутро, весь посиневший, с глазами навыкате, лейтенант был найден мертвым в отведенной ему комнате, солдаты оба ослепли. Вино оказалось отравленным. Так закончил Каратаев свой фронтовой и короткий жизненный путь. Закончил бессмысленно, на исходе войны, не в силах совладать с опустошающим, сжигающим нутро несчастьем. Обидно, горько. На могиле друга Мансур и дал себе слово не пить...
К Хайдару он отправился дня через три после разговора с Марзией. Не мог пойти сразу из-за той встречи. Было стыдно, унизительно, что не сдержался, устроил черт знает что. Надо же понять человека! Разве стал бы пить Хайдар, будь он таким же могучим, здоровым, как прежде? Нет, не стал бы и уж давно взвалил бы на себя самую тяжелую ношу в колхозе. Но и оправдывать его нельзя, потому что не его одного покалечила война. Стонет земля о погибших. Всюду увечные и больные, вдовы и сироты. Что же теперь, всем миром заливать эту вселенскую печаль и утраты самогоном? Нет, Хайдар, другие заботы у людей. Подниматься надо. Жить. Много ли сообразим, далеко ли пойдем с хмельной-то головой?..
Так думал, спорил с собой Мансур, шагая по улице. Нет, не отдаст он единственного друга смерти, вытащит из дурмана. Может, с этого и начнется его мирная жизнь, которая, как он догадывался, будет не проще солдатской.
Встретил его Хайдар с радостной улыбкой, засуетился, приглашая к столу, словно и не было между ними никакой размолвки.
— Забыл, забыл солдата! — поворчал шутливо. — Как водится, у бедного забота о куске хлеба, у богатого — о веселье. Слышал, в клуб зачастил, на девок заглядываешься. Когда тебе о друге вспомнить!
— Надо еще посмотреть, у кого больше веселья, — засмеялся Мансур, но тот пропустил это мимо ушей.