— Я ведь и сам башкир, — нашелся он наконец.
Женщина вскинула на него испуганные глаза, страшно побледнела.
— Подождите... Я сейчас... Сейчас... — Она опрометью бросилась вверх по гранитным ступенькам.
А люди уже выходили со своими вещами, бросали в кузова машин какие-то узлы, чемоданы и без команды строились в колонну в ожидании очередного приказа. Теперь они были молчаливы, задумчивы, и только молодой паренек, то ли хорват, то ли словак, беспрерывно что-то говорил певучим речитативом. Стихи ли читал, рассказывал ли некую печальную сагу о войне.
— Умом тронулся паренек, — пояснил все тот же итальянец. — Фашисты на его глазах расстреляли мать с отцом, вот и... Из Югославии он...
Кутушев молча всматривался в лица людей, стараясь определить, кто из них был партизаном, кто бежал из концлагеря. Но сделать это было непросто. Лица у всех одинаково усталые, изможденные, глаза глядят с грустной настороженностью, словно не веря случившемуся и ожидая в каждый миг нового удара судьбы. Уж наслышался он про те проклятые концентрационные лагеря. И про знаменитую издевательскую надпись на одном из них говорили: «Iedem das Seine!» — «Каждому свое».
Тут он снова увидел свою землячку и поймал себя на том, что все это время, пока она отсутствовала, невольно думал о ней. Какие злые ветры забросили ее сюда? Кто такая? И почему не подходит к нему, а возится, как нянька, с тем потерявшим рассудок хорватом ли, сербом ли?
Кутушев ловит ее быстрые взгляды в свою сторону, но сохраняет как бы нейтралитет, чтобы, не дай бог, не наткнуться на смешки своих ребят. Может, она держится на расстоянии по той же причине? Скорее всего, так оно и есть. Но как ему хочется постоять с ней наедине! Не важно, говорить или молчать. Даже лучше помолчать. Только смотреть и смотреть в ее большие, по всему, многое видевшие глаза, которые могут рассказать лучше всяких слов. Услышать из ее уст родную речь — здесь, в тысячах километров от отчей земли. И узнать, как она, молодая башкирка, очутилась среди этих несчастных людей.
Вот с такими мыслями шагал он рядом с длинной колонной, возвращаясь назад. Ничего не замечал и не слышал, видел только эту невесть откуда взявшуюся женщину, которая вела под руку того помешанного югослава, и чувство щемящей тоски по родине мешалось с предчувствием чего-то радостно-тревожного. И все так странно и непривычно, словно увидел он в горячем пепле чужой земли живой, нежный цветок с запахом уральских долин.
Но вот женщина оставила того парня на попечение двух беженок и оказалась рядом с Кутушевым. Назвали друг другу себя:
— Кутушев, Мансуром зовут.
— Нурания... Странное имя, да?
— Редкое, — согласился Мансур. — Но красивое. Прекрасное имя.
Нурания взглянула искоса — шутит или всерьез? Улыбнулась как тогда, при первой встрече, чуть виновато и, наверное почувствовав, чего в разговоре с ней ждет этот лейтенант, в нескольких словах рассказала свою историю. Муж ее служил на границе начальником заставы, одним из первых принял бой с фашистами. Двое суток сдерживали пограничники натиск противника и почти все полегли. Ну, а Нурания попала в плен. Батрачила в Баварии. Когда стало невтерпеж, бежала...
Рассказывала она сухо, без подробностей, то и дело нервно вздрагивая, и Кутушев понял, что разговор этот дается ей нелегко. Потому поспешил перевести разговор, даже пошутил не очень ловко:
— В другой раз никуда бы не отпустил тебя. Жаль, пути-дороги у нас разные...
Она вновь испытующе посмотрела на него, как бы желая угадать, сколько в его словах искреннего, а сколько от шутки. Он ответил ей серьезным взглядом, хотя и с оттенком смущения.
На том и расстались. Впереди замаячили первые дома окраины. Беженцев принял комендантский взвод, и лишь на второй день Кутушеву удалось менее десяти минут поговорить с Нуранией.
Вид у нее был пасмурный. Разговор не клеился. Она смотрела вниз, тихо вздыхала, на все отчаянные попытки Кутушева узнать хоть какие-то подробности ее судьбы, ее планов на будущее отвечала односложно, с полушутливой горькой усмешкой:
— Все в руках аллаха!
— Куда же теперь?
— Я уже сказала...
Все же сдалась настоянию Кутушева, адрес свой деревенский дала.
— Ответишь, если... — спросил он, взяв ее за руку.
— Если... — грустно повторила она. — Если...
Вот и все. В тот же день Нуранию вместе с большой группой женщин, угнанных в свое время в неволю и теперь собравшихся в Вене, отправили на родину. Дивизию Мансура в одну ночь погрузили на машины и в спешном порядке бросили в Чехословакию, на помощь восставшей Праге.
Весть о разгроме Пражской группировки немцев застала дивизию еще в пути, в Братиславе, и уже здесь Мансур и его боевые друзья-товарищи отсалютовали победе, как говорится, из всех стволов. Вскоре дивизию пешим маршем направили в Венгрию. Спустя месяц после изнурительного перехода войска расположились близ города Сегеда, на берегах Тисы.
И тут Мансура вызвали в особый отдел.
О причине вызова он не догадывался, хотя еще по фронтовому опыту знал, что двери этого таинственного отдела отнюдь не закрыты перед командиром разведвзвода: сколько раз приходилось ему сдавать туда пленных фашистских офицеров и захваченные у врага секретные документы. Но зачем теперь-то, когда уже целый месяц не было войны? Потому пошел на вызов с недобрым предчувствием, хотя и ни о чем не подозревая конкретно.
Но уже насупленные брови, сомкнутые губы знакомого майора заставили его насторожиться. Выслушав рапорт лейтенанта и придирчиво оглядев его с ног до головы, тот кивком приказал ему сесть, положил перед ним какую-то бумагу.
— Читай! — процедил сквозь зубы.
Мог ли подумать тогда Мансур, что этот чуть больше чем наполовину исписанный листочек бумаги ляжет весомым грузом, когда будет решаться его судьба.
— Верно написано? Подтверждаешь? — спросил майор, убирая бумагу в папку.
Это был рапорт младшего лейтенанта-переводчика о том, как лейтенант Кутушев своей властью отпустил двух пленных.
Мансур ответил не сразу. В ушах отчетливо, как выстрел, прозвучала фраза, брошенная тогда младшим лейтенантом: «Я буду вынужден сообщить в особый отдел». Вот оно, когда отозвался тот «выстрел»!
— В целом — да... — с трудом произнес он. — Но ведь дело-то выеденного яйца не стоит.
Холодный огонек вспыхнул в глазах майора.
— Выеденного яйца, говоришь? — Майор даже задохнулся от возмущения, вышел из-за стола и стал прохаживаться по комнате. — И это говоришь ты, командир разведвзвода!.. Может, ты был пьян тогда? Разве может трезвый командир дать такую команду? Да ведь это же преступление, понимаешь ли ты?!
— М-да... — как-то криво усмехнулся Мансур, не веря услышанному.
От праведного гнева лицо майора пошло багровыми пятнами.
— Про друга своего Каратаева забыл? Может, его бессмысленная смерть тоже выеденного яйца не стоит? Смотри, на какое коварство идет фашист!
— При чем тут Каратаев? — возмутился Мансур. Ему показалось оскорбительным, даже кощунственным, что майор ставит на одну доску пустячный эпизод с теми двумя жалкими, насмерть перепуганными австрийцами, отцом и сыном, и гибель его друга Каратаева, выпившего в брошенном хозяевами доме отравленного вина. Да, фашист коварен, и майор в этом бесспорно прав. Но при чем тут Каратаев?
— При чем, говоришь? А при том, что теряем бдительность. Отсюда все беды. И особый отдел не занимается делами, которые выеденного яйца не стоят. Заруби это на носу!
— Товарищ майор! Вы бы видели тех двоих! Один на ногах еле стоял от дряхлости и страха, другой — глупый сосунок, молоко на губах не обсохло...
— Знаешь ли ты, скольких наших товарищей погубили эти молокососы? Может, по глупости? Или не слышал про гитлерюгенд? Звереныши, отравленные пропагандой Геббельса!
Да уж, этих знал Мансур. В последних боях сам пачками брал в плен тех волчат. А майор между тем все более расходился:
— Никто не давал тебе права решать судьбу пленных. Самоуправство — вот как это называется. — Он сделал паузу, глядя куда-то в окно, затем произнес, понизив голос, отчего он прозвучал особенно зловеще: — Сдай взвод новому командиру. О дальнейшем узнаешь в штабе полка.