ЗРИТЕЛЬ. Такое я испытывал в детстве, когда меня мыли, водили по телу скользким мылом и терли мочалкой… И еще – солдатом в полковой парикмахерской…
Радость. Внезапная. Головокружительная. Орудие для ласки.
Рыба. Скользкая. Противная. Орудие для ласки.
Толпа. Вся разгоряченная. Разная. Орудие для ласки.
Дождь. Кино. Чужая чья-то жизнь. Все это – орудие для ласки.
Пятки обжигающий песок. Волосы хватающий ветер. Обнимающая воду волна. И в крови текущее море.
ЗРИТЕЛЬ
Творится что-то странное вокруг
с предметами: то все разобщены —
бра отчужденно смотрят на портреты
и занавес от рампы убегает.
«Я» мыслями куда-то отвернулся
и свет разъят – присутствует – и все…
то жадно все слипается кругом,
свет слипся с темнотой и позолотой,
ее лицо, и груди, и кулиса
и весь театр течет как пастила…
ОНА
Но дальше, дальше – от себя к себе
тебя уносит теплый полумрак.
Он снизу постепенно затопляет.
Ты смутно виден, как из-под воды —
и быстрые русалочьи касанья
затягивают дальше в глубину.
ЗРИТЕЛЬ
Рука чужая. Ногу не согну.
ОНА
Здесь люди и предметы изнутри
как будто светятся пушистым светом.
Пушистые олени и фазаны,
пушистые постели, телефоны,
пушистая луна, как одуванчик,
и женщина в пушистой наготе.
И все это пушистое тебя
касается, почти что не касаясь.
И пробегают огненные волны,
так быстро и почти неуловимо,
что все в тебе от холода зашлось.
ЗРИТЕЛЬ
Пронизывает ток меня насквозь!
ОНА
Но это я тебя насквозь пронизываю!
Нанизываю на себя тебя!
Пронизываю огненными стрелами!
Нанизываю огненными кольцами!
Где ты где я – уже не различить.
Я начинаюсь где-то за пределами.
Я не кончаюсь пятками и пальцами.
Я излучаюсь радостными птицами.
Я солнцами и криком исхожу —
криками щекочущими, мятными
синими, оранжевыми пятнами…
ЗРИТЕЛЬ
Себя ищу – тебя лишь нахожу.
Но если ночь темна, как юный полдень,
то щебетом, как ранний соловей.
Пора расстаться… Нет, еще помедли.
Прижмись ко мне. Плотнее. Крепче. Ну!
Предутренняя хмарь – цветы, и небо,
и соловей сливаются в одно.
В восторге наступающего дня
ты вся во мне – и мы нерасторжимы.
Не разлепить, как десять тысяч братьев.
И если вам придет такая мысль,
нас разлучить разнять, то не иначе,
вам действовать придется топором.
Рометта – я! Мой девичий румянец
и юношеский над губой пушок,
присущая мне женская стыдливость,
движенья угловатые подростка,
мальчишеская пылкость, легкий шаг —
когда бегу по улицам Вероны,
я царственно ступаю по земле —
все! – двойственность и зыбкая слиянность,
ромашки в колокольчики вплетая,
свидетельствует миру об одном,
что вместе мы, что сплетены и слиты
два существа, две сущности, две ветви.
Не скажет вам ученый садовод,
искусствовед вам даже не докажет,
хоть будь он трижды кандидат наук —
привит к Джульетте черенок Ромео
или к нему Джульетты черенок.
Двоящееся вечно колдовство,
то юноша, то девушка, то нечто,
встречая, говорят: – Привет, Ромео.
Смотри, Парис идет к своей невесте…
И тут же обернувшись: – Синьорина,
простите, здесь был, кажется, Ромео…
Ромео! Слушай, что за наважденье.
Мне показалось только, что Джульетту
я видел здесь… Простите, синьорина,
вы часом не Ромео?.. Мама миа!
Допустим, у меня в глазах двоится.
Но не настолько все же я набрался,
чтобы о д н о из них мужчиной было,
д р у г о е – женщина… Так говорят
Бенволио, Бальтазар и все другие
Влюбленные, я – тайна ваших грез.
Любовники, я – цель желаний ваших.
Ромбаба – я, а может быть Джульбарс.
Для чуда, для чудовища такого
ни прошлого, ни будущего нет,
лишь вечное блаженство в настоящем.
Но вечно невозможно продолжаться
блаженству
У меня есть враг – семья,
вернее две – два тигропоппотама.
Враждуя, Капулетти и Монтекки
так резво ненавидели друг друга,
что все передрались, перепились,
перееблись, затем переженились.
Меркуцио женился на Тибальде,
Сеньора на кормилице женилась.
Ночной горшок сеньора Капулетти
женился на исподнице Монтекки,
а супница Монтекки вышла замуж
за бронзовый подсвечник Капулетти.
Ха-ха-ха, смешно! Сегодня ночью
он вставит ей претолстую свечу.
А в результате – страшная семья,
чудовищный мой недруг Монтолетти,
всей гидрою – драконом стоголовым,
все эти Капунтекки! Обступили,
испанскими клинками мне грозят.
И в мысль еще совсем не приходило:
меня хотят зарезать, как ягненка,
на площади Вероны у фонтана.
За что вы ненавидите меня?
Мне говорят: «Ты кашлял у стены
и кашлем разбудил собаку нашу.
У нас – глаза орехового цвета,
а ты орехи щелкала вчера».
Мне говорят: «Ты – наша дочь, племянник,
племянница, троюродный кузен,
сестра и брат! Ну разве это не
причина, чтоб тебя возненавидеть?!»
Вы правы все: я – чудище, я – монстр.
Но ты не меньший монстр – семья Контекки.
Родня Молетти – в неопрятной злобе,
ты вся срослась, как новый Лаокоон:
кормилица, но с головой Бенволио,
Тибальд, но с бородою фра Лоренцо,
Меркуцио с турнюром Розалины,
а у тщедушного Монтекки – грудь
и томный голос мамы Капулетти:
«О-о мадонна бедное дитя!»
Все прыгают, визжат и шпаги тычут.
Жабо, лохмотья, ржавые колеты,
смешливые глаза, гнилые зубы,
сквозь жирный грим бездарные гримасы,
грифоны, львы, знамена цеховые —
блевотиной, цветами разложенья
воняет эта рыжая парча.
За что? – За то! Им ведомо за что,
за то, что их слепили кое-как,
за то, что душу в глину не вдохнули —
забыл вдохнуть забывчивый Создатель
и глиняные толстые обрубки
по улицам Вероны разбросал.
Да что – обрубки! кажется, клинки
кинжалы всюду прыгают – не люди!
Словами ранят, мыслью убивают.
Здесь обоюдоостро слово «здравствуй»,
а слово «ласка» сизое как сталь.
Не я – себя! меня, меня убили.
В клоаки моя изорвана рубаха.
Смотрите все: на теле сорок ран.
И здесь. И тут. И Кассир. И Брут.
Любая бездарь воет: «Аве Цезарь!»
И тычут прямо в раны будто дети:
«Нет повести печальнее на свете».