И вот стук стал громче; теперь уже и глухой мог различить стук лошадиных копыт, от которого содрогалась почва. Ещё мгновение, и всадник, поднявшись на самый дальний пригорок, станет виден. Он появился там, откуда его ждали, но лишь на миг, а потом снова скрылся из виду, будто бы провалившись в бездну. Но неизвестный наездник не пропал, так как вновь появился на вершине склона, только для того, однако, чтобы вновь нырнуть в грязно-жёлтую пучину, так и оставшись неопознанным для наблюдателя.
Сколько бы ни щурился стоявший на земле человек, сколько бы ни вглядывался в дрожащий воздух, сколько бы ни прижимал ко лбу козырёк ладони, всё равно не успевал рассмотреть рыцаря. Между тем, когда тот в третий раз оказался в поле зрения смотревшего, не осталось и тени сомнения в том, что на замечательном белом нормандском жеребце сидит тот, кому и положено, северянин, франк, облачённый в доспехи, как и подобает латинскому кавалларию.
Когда он в очередной раз скрылся и затем опять появился на одном из ближайших пригорков, даже вибрация раскалённого воздуха не мешала уже наблюдателю разглядеть одеяние рыцаря. Голова его скрывалась под великолепным белым тюрбаном, за плечами развевался белый же плащ, а грудь поверх серого кольчужного плетения покрывал так же белый табар. На нём, сколько ни старался смотревший, он не мог увидеть никаких опознавательных знаков: не было там ни затейливого герба, которые в последние годы получили у рыцарства весьма широкое распространение, ни простого креста, из тех, что независимо от положения нашивали на свою одежду все воины Христа.
Лицо скрывалось под забралом, более похожим на белую маску, так как метал, из которого оружейник сковал эту деталь шлема, кто-то, вероятно подмастерья, заботливо обтянул белым полотном или даже шёлком, чтобы солнце не слишком накаляло железо.
Щит так же был белым, лишённым не только опознавательных знаков, но даже и простого ни к чему не обязывавшего орнамента. В руках всадник держал покрытое толстым слоем белил рыцарское копьё длиной не менее чем в два с половиной туаза[5].
Наблюдатель насторожился; кавалларий мчался и мчался вперёд, точно принадлежал к потустороннему миру, он, подобно демону, казалось, не замечал ничего вокруг, ибо ничего вокруг для него и не существовало. Мужчина, смотревший на приближавшегося белого всадника, носил шпоры, а потому не мог допустить мысли о том, чтобы такой же благородный человек, каким являлся он сам, атаковал бы его, пешего, так же не спрыгнув с коня и не назвав ни имени своего, ни причин, по которым желал вызвать незнакомца на поединок.
Если бы белый рыцарь, вопреки правилам, заведённым между людьми благородной крови, пренебрёг законом, наблюдатель оказался бы в незавидном положении, так как не имел ни коня, ни копья, ни даже кавалерийского меча. Вместе с тем стоявший на земле воин не желал не то, что убежать, отойти в сторону, освободив путь всаднику.
«Кто ты?» — спросил смельчак безмолвного и безликого воина и, хотя не услышал собственного голоса, ответ всё же получил:
«Твоя смерть».
И как только эти слова прозвучали в голове у того, кому предназначались, белый рыцарь опустил копьё. Однако безоружный воин остался на месте, мужественно глядя на приближавшееся к нему стальное, выкрашенное белилами копейное остриё и закреплённый на рожне белый флажок.
Всадник показал себя опытным рыцарем, он прекрасно знал своё дело. Не сделав ни одно лишнего движения, он нацелил своё оружие прямо в лицо обречённому, но в последний момент передумал и, опустив копьё чуть ниже, воткнул его прямо в шею храбрецу.
«Никогда не думал, что это будет так, — сказал себе тот, чувствуя, как рвутся сухожилия и трещат позвонки. — Так? Значит, так? — спросил он себя и как бы между прочим заключил: — Значит, так... Ведь когда-то же это должно было случиться? Смерть приходит ко всем».
Больше он уже ни о чём не думал. Воин и сам не знал, видел ли он всё, что произошло потом, своими глазами, или это уже душа его, покидавшая тело, смотрела на убийцу со стороны.
Копьё не выдержало, сломалось: видно, слишком крепкой для него оказалась и плоть храбреца, и его кости. Оно разлетелось на несколько кусков, которые медленно, словно на них наложили заклятие, вращались в дрожащем раскалённом воздухе, точно живые. Казалось, обломки эти не хотят упасть на землю, будто зная, что этот странный необъяснимый полёт — последнее, что есть в их жизни, и, едва коснувшись почвы, они умрут, превратятся в ничто, станут ненужным мусором.
Белый рыцарь, точно ангел смерти, сделав то, зачем послал его всемогущий повелитель, исчез. Исчез и конь; оба они, должно быть, превратились в прекрасного белого лебедя, который, взмахнув ослепительно белыми крылами, вознёсся над безрадостным обиталищем смертных и неспешно взмыл к голубому не тронутому безжалостным солнцем небу.
Первым, что услышал Ренольд, пробуждаясь ото сна — столь же прекрасного, сколь и страшного — оказался его собственный хрип, точно в горле и впрямь засел обломок белого копья. Затем раздался взволнованный голос:
— Мессир? Мессир? Что с вами, мессир? Вам плохо, ваше сиятельство? Позвать стражника? Что сделать, мессир?
Рыцарь разлепил глаза и устремил полный недоумения взгляд на молодого черноглазого оруженосца.
— Кто ты? — спросил князь, облизав пересохшие губы. — Где мой слуга? Где жирный выродок Тонно́?
— Попейте, мессир, — вместо ответа предложил подросток, протягивая господину флягу, а когда тот, сделав несколько судорожных глотков, откинулся затылком на каменную стену, сказал: — Тонно́ умер, мессир. Вы, верно, забыли. Третьего дня его унесли отсюда.
Ренольд повернул голову и увидел, что место, которое обычно занимал его звероподобный грум Тонно́, пустует. Рыцарь вздохнул; Тонно́, или Жирный Фернан, был последним из тех, с кем в последние дни ноября тринадцать лет и восемь месяцев назад князь спустился в этот мрачный, почти лишённый света подвал. Он служил не Ренольду, а его бывшему оруженосцу, марешалю Антиохии Ангеррану. Однако славный рыцарь, как и ещё множество добрых воинов, пал в той жаркой схватке с неверными, а Тонно́, хотя и израненный, выжил и с тех пор оставался слугой господина своего покойного господина.
Ренольд знал, что Фернана больше нет, знал так же и то, что будет следующим. Все те, кто сидел с ним в этом донжоне, а их было немало, наверное до сотни, умерли от лихорадки, открывшейся с начала лета, жаркого — даже здесь, в подвале, это чувствовалось — лета, последнего в его, Ренольда, жизни. Та смерть, которую подарил Бог ему во сне, желанная смерть, оказалась лишь видением. Нет, не такого конца ждал князь Антиохийский, если уж не геройской гибели в бою, то почётной казни, удара топора или меча палача.
Не радовало рыцаря даже то, что ему удалось пережить своего противника, Нур ед-Дина. Тот года за полтора до своей смерти, приехав в Алеппо, велел привести к себе Ренольда, Раймунда Триполисского и доброго знакомого князя, графа Жослена, бывшего марешаля Иерусалима. Повелитель Сирии и Египта решил склонить пленников к перемене веры. Ничего, конечно, не вышло; он не слишком-то и надеялся на это, но беседовали долго.
Говорили через переводчика, роль которого взял на себя Раймунд. За восемь лет, проведённых в плену, он прекрасно освоил не только разговорную речь, но, как похвастался товарищам-крестоносцам, мог свободно читать и даже немного писал на арабском. Жослен Эдесский — он продолжал титуловаться так, хотя давно уже не владел не только столицей графства, но и хоть малым клочком земли, принадлежавшей отцу и деду — тоже понимал речь неверных, мог разбирать надписи, общаться с тюремщиками, хотя предпочитал всё же родное северо-французское наречие. Впрочем, он знал немало языков, например армянский, родной язык своей бабки.
Один Ренольд упорно не желал приобщаться к культуре врагов. Волей-неволей он запомнил несколько слов, но никогда не произносил их, предпочитая, чтобы со стражей общался Тонно́. Впрочем, некоторые из мусульман, которые охраняли знатных пленников, понимали франкскую речь. Князь же поклялся, что осквернит свой рот только одним словом из языка неверных и произнесёт его не раньше, чем получит возможность сказать: «В раззья!»[6]