Однажды Митя захотел помочь ему, чтоб поскорей покончить с бёрдом. И не смог. Работа быстро утомила — мочало не слушалось, пальцы щипало от мелких заноз, да и сучил Митя очень медленно. А Федюшка просиживал над бёрдом по многу часов. Пальцы его загрубели — горячую картошку он не бросал на стол.
Во время работы Федюшка отдалялся от Мити, уходил в неинтересный и трудный мир взрослых. Митя оставался один. Без Федюшки ему становилось одиноко и пусто. На крыльце не хотелось лезть по столбам, улица казалась унылой, на речку и в лес не тянуло. Он слонялся без дела, ожидая, когда освободится друг.
2
Лучшим из дней было воскресенье. В воскресенье никто не сучил бёрда и не ткал...
Память возвращала Митю в одно давнишнее утро. А может, это было и не одно утро. Через столько лет несколько дней могли слиться в один.
Митя помнил выскобленные полы и лавки. От сырых еще, пахнущих мокрой сосной половиц слепяще отражается солнце. У каждого окна — горячая глыба света. Федюшка в красной кумачовой рубашке, в новых штанах — синих с белой полоской — стоит у окна. От его рубашки солнце еще горячей. Он светится и горит в яром пламени, в радости воскресного утра. Митя смотрит на него и с необъяснимым волнением ждет чего-то необычайного, светлого, что должно случиться. Он не знает, чего ждет, что случится, но чувствует, как солнечная радость хочет принести еще больше радости.
И вдруг незнакомым поющим голосом Федюшка начинает читать стихи. Строчки остаются в Митиной памяти, словно записанные солнечным лучом.
...Что за песни, за звуки польются
День-деньской от зари до зари...
Ни раньше, ни потом Федюшка никогда не читал вслух стихов. Только раз, только в то утро. До этого Митя не понимал и не любил стихи. А тут впервые почувствовал, как тонкое жало входит в сердце вместе со словами. И хочется плакать, и неловко чего-то, и хочется убежать, и не можешь не слушать. Ликующий незнакомый Федюшкин голос наполняет избу чем-то неведомым, огромным, будит пугающие и притягательные предчувствия.
Митя никогда еще не слышал такой обнаженной сердечной радости, вылитой в слове, в голосе, повергающей в смятенье, в неловкость, вспыхнувшую неизвестно перед кем, наверное, перед самим собой. Да, это были радость и неловкость вместе. Неловкость из-за беспредельной доверчивости, с какой Федюшка высказал всего себя в чтении незнакомых Мите стихов. Митя не понимал еще, но почувствовал, что теперь и сам станет читать стихи, что надо читать стихи, надо проникать туда, где так свободно живет его друг.
И какой-то глубинный голос шептал ему, что эти мгновенья — чудо, что никогда, нигде не повторится это пение утренней птицы, это солнце на медовом полу, этот громкий кумач на плечах друга, эти слова, пахнущие луговым простором, этот огромный день, сулящий радость.
Потом они шли босиком по солнечной улице, по теплой пыли дороги, по холодящей траве. Их обгоняли двухколесные телеги — одры, везущие на базар что-то закрытое рогожами, дерюгами, спрятанное до поры от глаз. Их обгоняли бабы в белоснежных с красной оторочкой накидках, в синих панёвах, в свежих платках, еще хранящих складку, в новых лаптях или сверкающих калошах. Мужики в ярких рубахах, в жилетках, в черных картузах с высокой тульей и узким козырьком.
Все сегодня празднично особенно. Митя и не мог подумать, что такая праздничность сделается из-за стихов, прочитанных Федюшкой, из-за нового чувства, вошедшего в грудь. И сам Федюшка сегодня не такой, как всегда. Он не нарвал репьев и не бросал тайно в проходящих баб и в Митю. Митя тоже не стал рвать репьи. Удивительно — рука не поднималась бросаться репьями. А ведь по пороге на базар это было всегдашним их развлечением.
Пестрота и гул базарной площади видны и слышны издалека. Голоса людей, лошажье ржанье, мычанье коров, блеянье овец, шамканье шарманки — все соединяется в один столб, вознесенный в безоблачное небо. Это и есть праздник. Издали он еще приметней, отсюда его можно охватить разом, вобрать целиком.
И еще один звук входит в базарное разноголосье — Федюшка хлопает себя по штанине, и раздается звон монет. Он говорит, что отец дал ему сегодня полтинник. Сумма неслыханная. Это тоже праздник. Митя чувствует даже легкую усталость от такой густоты праздничных неожиданностей. Он завидует Федюшке. Хотя, чего ж тут завидовать? У того отец работает в кооперации. Бочки тогда у них во дворе были кооператорские. Если столько бочек, то и денег не меньше. Не удивительно, что Николай Михалыч дал сыну полтинник. У Мити никогда не бывало столько денег. Его отец инженер и кроме листов с чертежами ничего домой не приносит. Будь он кооператором, тоже дал бы не меньше. Но он инженер, и каждый раз, как они собираются на лето в деревню к деду, отец Мити сетует на безденежье.
На базарной площади одры стоят рядами. Рогожи и дерюги с них сняты. В соломе и сене круглятся яблоки. Самые сладкие — терентьевки — в красных полосках, бордовые аниски, прозрачный от сока белый налив, желтые вязкие китайки. Рядом — бурые, дынно-оранжевые перезрелые огурцы, пряно пахнущие снопы укропа, тугие стрелки лука, из которых получаются свистульки, поющие, как соловей. В соседнем ряду — горшки, глетчики, махотки, миски, кринки, глиняные свистушки, лошадки, расписанные пестро...
Всем этим друзей не удивишь. Они даже не берут с воза по яблоку «на пробу», что разрешено обычаем, которым всегда пользуются мальчишки. Брать на пробу не возбраняется никому, хотя продавец знает, что кроме этой пробы ты ничего не можешь. Главное было в другом. И Федюшка пошел прямо туда, минуя мелкие соблазны.
Он повел Митю к ларькам, где под брезентовыми тентами пылали полосы шелковых лент и горело разноцветье материй, где зеркала дробили мир на пестрые куски, где надсадно дудели «уйди-уди» — свистульки с резиновым шаром в виде головы чертика, где торговец разложил на крышке чемодана пугачи и пачки пробок, грохавших, как выстрел из настоящего ружья, где цыгане хвалили свои подковы, серпы и таганки, где неведомой нации человек торговал медовыми ломтями сушеной дыни...
Где в окошке зеленой палатки висели и лежали невиданно-длинные, перевитые цветными ленточками конфеты... Таких конфет мальчишки не видели никогда. Пугачи, зеркальца, уйди-уди — все влекло, но было знакомо. А конфеты в локоть длиной...
Они остановились. Митя всегда робел в рядах палаток и лотков. Мать давала в воскресенье гроши или вовсе ничего, поэтому вид базарного изобилия вызывал у него некую отрешенность. Он бродил среди торговцев и смотрел на прилавки, как на сон, привидевшийся наяву. Таким сном были и удивительные конфеты, похожие на палки в обертке с махрами на концах. Одной конфеты, наверное, хватило бы на целый день сосать и мусолить понемножку.
Федюшка стоял, сунув руку в карман. Он не мог побороть изумленья, но в фигуре его не было отрешенности, как у Мити. После недолгого раздумья он смело подошел к палатке, сказал что-то продавцу (Митя не мог понять что, ибо это было невероятно) и достал деньги...
Продавец подал две конфеты — яркие, как жар-птицы. Федюшка взял их за махристые хвосты, поднял ко лбу и повернулся к Мите. Он смотрел на Митю сквозь их пестроту, глаза его полнились радостью, лицо пело, рука отбивала такт неслышной песни. Он протянул Мите конфету.
3
И еще одно раннее утро помнил Митя. Он бежал через луговинку от дедова дома. На ледяной росе оставались мокро-зеленые следы, ноги ломило, путь до соседнего крыльца казался нескончаемым. Митя держал перед собой шахматную доску, в которой постукивали лаковые фигуры — подарок отца, приехавшего вчера вечером в отпуск. Отец успел научить его переставлять коней, королей и даже научил одной хитрости. Митя плохо спал ночью — так хотелось показать игру Федюшке.