— Присыпать больных копыткой могли бы и сами, — ворчал Рогов на пастухов. — У вас же есть аптечка и лекарства есть.
Зосима, державший теленка, засмеялся:
— Аптечка был. Олешки рогами разбили, лекарства топтали, сами лечились!
Во второй половине дня заморосил дождь, мелкий, теплый и совсем отвесный из-за безветрия. Сначала его не замечали, но постепенно он все просквозил своей медленной, въедливой сыростью.
— Шабаш, больше невозможно, — сказал Рогов, смахивая с подбородка дождевые капли.
Все только и ждали этих слов.
— Чай пить, свеженину есть!
Зосима и Кузя прирезали годовалого хора (ноги шибко побиты копыткой). Едва он свалился, мигом перехватили острым ножом шкуру на голове у рогов, на шее, у ног, надрезали вдоль брюха и легко стащили, как чулок. По телу оленя еще бежали судороги, а Зосима уже вспорол его, достал печень, оделил каждого, кто хотел. Петя мог только смотреть. Иван Павлович взял горячий еще от живого тепла кусок, окунул в кровь и стал жевать, чувствуя, как живительный сок проходит по горлу и снимает усталость.
Тихон Савельич, батюшка Наташи, ел оленью губу — лакомство для самых почтенных. Взяв в зубы конец полоски мяса, он ловко отсекал его бритвенно-острым ножом у самого рта и, прожевывая, успевал тут же подхватить полоску губами.
Собаки, почуяв запах крови, прибежали и, жадно ворча, смотрели в глаза Зосиме.
Отведав свеженины, передали тушу женщинам, пошли отдыхать в чум, ждать жаркого и чая.
От дождливого безветрия дым совсем не вытягивало И он наполнял чум едким туманом. Глаза слезились, в горле першило. Все сразу распластались на шкурах — внизу было легче дышать.
Рогов прилег на бок, но тут же повернулся на спину. Снова тонко и остро кольнуло сердце, второй раз за сегодняшний день. Нехорошо. Только начали работу, и такая петрушка...
Ладно, сегодня отдыхать. Под дождичек дело все равно не клеится, а отдыхается хорошо. Он лег на подушку повыше — там из щели между брезентом и землей поддувал свежий воздух, и дышалось легче. Боль перестала, постепенно пришло спокойствие и умиротворение.
Сонно гудели голоса пастухов, трещал в костре сырой тальник, бурчало мясо в котле. Бесформенными тенями проплывали за дымом фигуры хозяйки и помогавшей ей Кати. Когда костер вспыхнул, дым рассеялся, очертания обрели четкость. Сознанье наполнилось мелочами и размеренной повседневностью.
Олененок, любимец Фильки, подошел к Рогову и принялся жевать ушко сапога, оттопырившееся на завернутом голенище. Расставив узловатые ноги, он почти положил голову на пол и увлеченно тянул сапог к себе. Потом увидел Фильку, сидевшего у очага, бросил сапог, подошел к нему, стал лизать макушку, поднимая волосы ежиком. Филька смеялся, как от щекотки. Вдруг олененок перестал ласкаться, поднял мордочку, задумался. Филька едва оглянулся, понял, что тому нужно. Сорвался с места и тотчас вернулся с детским горшком в руках. Это было очень вовремя. Едва Филька подставил горшок, олененок брызнул тонкой струйкой. Фокус этот всегда удавался мальчишке и всякий раз вызывал смех. Видно, и олененку нравилось общее внимание, он совсем разошелся в своих проказах: подскочил к Никифору Даниловичу, который, сидя на корточках, плел новый аркан, принялся стучать копытцем передней ноги ему по спине. И это все с такой озорной мордочкой, с такой грацией и желанием понравиться, что не удержишься от смеха.
Представление продолжалось бы долго, если б не собака, лежавшая у входа. Как раз в тот момент, когда Филька хотел заставить олененка встать передними ножками на плечи отца, в чум пролез пес Данилы, началась оглушительная свара, собаки сцепились самозабвенно. Ни на кого не обращая внимания, они покатились мохнатым клубком по ногам отдыхавших людей. Клочья шерсти, вой, визг и лай вихрем закрутились по чуму.
И тут Филька показал себя.
— Чай, чай! — тонко закричал он.
Собаки очумело остановились, сжались и тотчас выкатились вон из чума.
Покой восстановили, но олененок не хотел больше участвовать в фокусах, он обиженно стоял в сторонке и смотрел на полог, за которым скрылись псы.
— Почему ты их пугаешь чаем? — спросил Петя.
За Фильку ответил Зосима:
— Они чайник проливали, лапы ожгли. Теперь «чай» боятся, тундра бегут!
И снова все вернулось в размеренное русло. Никифор Данилыч продолжал плести аркан; жена Кузи вырезала из шкуры узор для нового совика; Марфа Ивановна, пока готовилось мясо, разминала камус — сухую кожу с ноги оленя.
Включили радио, приемник захрипел, и вдруг ясно и чисто прорезалась мелодия из «Лоэнгрина».
— Оставь, оставь, — попросил Рогов Зосиму и устроился поудобней на подушке.
Его всегда удивляла и влекла эта контрастность жизни. «Лоэнгрин» из закоптевшего у костра приемника, привязанного куском аркана к шесту чума. Это не экзотика, это сама жизнь. В ней прошлое всегда тянет росток в настоящее. Этот чум, этот древний пастушеский уклад есть и долго еще будет, потому что лучше ничего не придумано для людей, разводящих оленей. Транзисторный приемник и шкуры, сшитые жилой, существуют одновременно и одинаково нужны человеку в тундре. Все есть и все нужно.
Рогова всегда удивляло стремление некоторых людей рисовать современность в виде стеклянно-бетонных городов, а человека в виде всезнающего ученого, тогда как не мало первобытного существует еще во многом. И весь мир всегда многослоен, и слои переходят друг в друга так, что их не разорвать. И наверное, мудрость в том, чтобы видеть все разом, понимать переплетенье древности с современностью. Не закрывать глаза на древность, а увидеть, почему она живет сейчас, в чем ее сила и обаянье. Ибо древность во многом — не отсталость. Живая древность — это и современность, потому что современность не может без нее обойтись. И оленя, прежде чем привить ему новейшую вакцину, нужно поймать древним арканом.
Так думал Рогов, отдыхая на шкурах и впитывая покой.
Собака вернулась в чум, легла у входа, уткнулась мордой в лапы и смотрела в костер. Олененок устроился рядом, положив ей на спину переднюю ногу с точеным копытцем.
Чум наполняла музыка, он гудел и пел, как удивительный шаманский инструмент. Отточенные, чистые звуки свободно жили здесь, обретая выразительность почти немыслимую.
За чаем Петя обглодал кость и бросил в костер. Никифор Данилович метнулся к очагу, выхватил ее из углей, отдал собаке. Молча сел к столику, угрюмо и недобро посмотрел на Петю. Ни слова не сказал, но какие-то жесткие и острые слова кипели на его сжатых губах и в глазах.
Петя не мог понять, чем прогневил пастуха. Позже Зосима объяснил ему — если сжечь в костре кость, или шкуру, или мясо оленя, — у живых оленей слабые жилы будут, болезни их одолеют и волки. Такое поверье старинное — нельзя ничего жечь от оленя в костре.
Несколько дней прожили в чумах у двух озер. Погода разгулялась, наладилось вёдро, и Рогов решил съездить в соседнее стадо на речку Кочпель, что родится в снежниках Полярного Урала. Не терпелось проверить препарат на ходу, в тундре. И еще — посмотреть, как зреют личинки мошки́ в верховьях, договориться с пастухами об обработке их стада.
К вечеру отловили ездовых оленей, опрыскали, запрягли в нарты. Иван Павлович надел плащ, положил в карман два сухаря и тронул упряжку.
Вскоре за увалом, южнее чумов, открылась долина. Горы засветились приглушенным фиолетовым сияньем, желтое небо совсем освободилось от облаков, тишина наполнила мир.
Олени продрались через кусты к воде. Зазвенела река, она была совсем мелкой, вода не доставала до сиденья.
На том берегу — ровная моховая тундра.
Иван Павлович не торопил оленей, спешить было некуда. Он вдыхал тундровый настой, смотрел на горы, на небо, на густеющую медь зари. Безмятежность этого громадного мира входила в грудь, и все становилось нереальным, как во сне.
Он увидел в густой зелени яркие звездочки морошки. Остановил упряжку, обмотал повод вокруг руки, набрал ягод, высыпал в рот целую горсть. Морошка была сочная, как яблоко. Да, соком она напоминала яблоко. Иван Павлович мельком вспомнил подмосковный свой садик и четыре яблони среди грядок и внучку, сидящую на скамейке.