Сельма снова села рядом с нами.
— И как же мы ее назовем? — спросила она. — Может, у доктора Машке есть мнение и на этот счет?
— Боль, — предложил отец. — Такая кличка ведь сама напрашивается.
— Слишком мало гласных, — сказала Сельма. — Боль ведь и не подзовешь как следует.
Мне непременно хотелось оставить собаку у нас, поэтому я быстро и лихорадочно соображала, как лучше всего подзывать Боль, и когда мне что-то пришло в голову и я это сказала вслух, собака вскочила и убежала. Сельма объявила, что не стоит в этом винить собаку, она бы на ее месте сама убежала после такого зова. Мы пошли в сумеречный лес и скоро нашли собаку в чаще, где она пряталась от моей клички, как косуля от ружья Пальма, потому что я сказала:
— Болечка, мы могли бы звать ее Болечка.
Собака (в итоге мы назвали ее Аляска, это предложил Мартин, и мой отец согласился, потому что Аляска ведь большая и холодная, и то же самое можно сказать о боли, по крайней мере, о хронической) росла быстро, каждое утро поражала нас своими новыми размерами, ведь она, как и все, росла главным образом ночью. В следующие ночи я прерывала свой собственный рост и смотрела, как Аляска спит и растет. Ночами у нас ничего не слышно, кроме скрипа и шелеста деревьев на ветру, что в моих ушах звучало вовсе не скрипом и шумом деревьев, а треском костей, гулом костей Аляски, которые росли во все стороны, пока она спала.
«Mon Chéri»
Если бы прошлой ночью Сельма не увидела во сне окапи, мы бы с Мартином после школы как обычно пошли на ульхек. Снова построили бы в лесу нашу хижину, которую Пальм по пьянке всегда сшибал. Это было не трудно, хижина едва держалась, и то, что ее так легко было опрокинуть, провоцировало Пальма до такой степени, что он еще и топтал наш рухнувший домик.
На полях мы обычно играли в тяжелую атлетику. Мартин был штангистом, а я публикой. Мартин находил какую-нибудь ветку, которая не так много и весила, и поднимал ее так, будто это была непомерная тяжесть. При этом он отвечал на вопросы, которых я не задавала.
— Ты, конечно, спросишь, как именно супертяжеловесу Василию Алексееву удалось в рывке взять вес в сто восемьдесят килограммов, — говорил он. — Ты можешь представить себе это приблизительно так. — Он держал ветку над головой, его узенькие плечи и худенькие руки дрожали, он замирал, задерживая воздух, чтобы так же покраснеть от натуги, как это и должно быть при поднятии тяжестей. — Его даже называли Кран из Шахт, — гордо говорил Мартин, раскланиваясь. Я аплодировала. — Наверняка ты хочешь знать, как Благою Благоеву удалось взять в рывке ровно сто восемьдесят пять кило, — говорил Мартин и потом показывал это, трясясь еще сильнее, и я хлопала в ладоши.
— Ты должна хлопать более восторженно, — находил Мартин приблизительно после четвертого представления. Я старалась хлопать более восторженно и говорила:
— Круто.
Но сегодня, после сна Сельмы, мы держались подальше от ульхека. Мы боялись, что в полях, несмотря на безоблачное небо, нас могла поразить молния — молния, которой безразлично, что ее не может быть. Мы боялись, что в лесу нам встретится что-нибудь еще более опасное, чем Пальм, какой-нибудь адский Цербер, которому безразлично, что его не бывает.
С поезда мы побежали прямиком к Сельме. На следующий после ее сна день мы надежнее чувствовали себя дома. Нам было по десять лет, мы боялись той смерти, которой не бывает, и не боялись реальной, которая приходит через дверь.
За кухонным столом Сельмы сидел оптик. На коленях у него лежала кожаная сумка, а сам он был непривычно молчалив. Сельма, вся в хлопотах, прибирала, расставляла предметы в нужном порядке, вытирала несуществующую пыль.
Мы с Мартином уселись на полу и уговаривали оптика поиграть с нами в сходство. В этой игре мы называли оптику два предмета, посторонние друг другу, а оптик должен был найти какую-то связь между ними.
— Математика и телячья печень, — сказала я.
— И то, и другое приходится усваивать, — сказал оптик, — и ни то, ни другое тебе не по вкусу.
— Что значит усваивать? — спросил Мартин.
— Что-то внедрять в себя, — объяснила Сельма.
Она влезла на кухонную лавку рядом с оптиком и сдула воображаемую пыль с фотографии моего дедушки. На башмаке Сельмы развязался шнурок.
— Кофейник и шнурки, — сказала я.
Оптик немного подумал, а Сельма спустилась со скамьи и завязала свой шнурок.
— И за то, и за другое мы беремся первым делом по утрам, — заявил оптик, — и то, и другое приводит к улучшению кровообращения.
— Ну, это притянуто за уши, — считала Сельма.
— Ну и что, — сказал оптик, — все равно это верно.
— Стеклотара и елки, — загадал Мартин, и оптик ответил:
— Это легко. И то, и другое по большей части темно-зеленого цвета, и то, и другое свистит, если в них подует человек или ветер.
Сельма взяла со стула стопку рекламных проспектов и газет с телевизионной программой, чтобы смахнуть пыль с сиденья. На верхней газете был снимок актрисы, которая в сериале Сельмы играла Магги, ту Магги, мужа которой после тяжелого несчастного случая отключили от аппаратуры.
— Смерть и любовь, — предложила я.
— Это тоже легко, — сказал оптик. — Ни то, ни другое нельзя попробовать, ни от того, ни от другого не уйдешь, и то, и другое тебя настигнет.
— Что значит настигнет? — спросила я.
— Когда что-то сбивает тебя с ног, — объяснила Сельма. — А теперь марш на улицу, — сказала она, потому что хотела, чтобы мы не прятались, а делали то же, что всегда, несмотря на ее сон, и было ясно, что возражений она не потерпит. — И прихватите с собой Аляску, — добавила она.
Аляска встала. Это всегда требует времени, пока что-то крупное полностью поднимется, даже если оно еще совсем юное.
Мы шли через яблоневый луг к Эльсбет. Было четыре часа пополудни, я посчитала на пальцах, сколько часов еще оставалось, чтобы сон Сельмы потерял силу. Получилось одиннадцать.
Аляска остановилась под яблоней и нашла птенца, выпавшего из гнезда. Птенец был еще живой и уже оперившийся, но еще не умел летать. Я хотела тут же отнести птенца к Сельме, я была уверена, что Сельма его вырастит, она позаботится о том, чтобы птица, пусть она и родилась синицей, потом могла совершать живописные круги над ульхеком, как какой-нибудь канюк.
— Заберем его с собой, — сказала я.
— Нет, — сказал Мартин, — мы оставим его в покое.
— Тогда он погибнет.
— Да. Тогда он погибнет.
Я попыталась посмотреть на Мартина так, как смотрят герои предвечернего сериала Сельмы, и сказала:
— Этого нельзя допустить.
— Придется, — сказал Мартин. Таков, дескать, ход жизни, сказал он, и такое наверняка говорил кто-нибудь и в сериале Сельмы. — Вся надежда на то, что лиса прибежит быстро.
Тут объявились близнецы из Обердорфа, они явно раньше нас обнаружили этого выпавшего из гнезда птенца.
— Мы только за палками бегали, — сказали они. — Сейчас мы его убьем.
— Ни за что, — крикнула я.
— Да чтоб не мучился, — сказали близнецы. Они сказали это так, как Пальм говорил: «Я всего лишь делаю кое-что для защиты окружающей среды» — перед тем, как стрелять по лесным зверям.
— А не лучше ли подождать лису? — спросила я, но близнецы уже набросились на птенца. Первый удар не попал. Второй удар как-то смазался и был недостаточно решительным, он лишь задел птенца по голове. Я успела увидеть, как его крошечный глаз покраснел изнутри, а потом Мартин взял меня за голову и прижал лицом к своей шее.
— Не смотри, — сказал он.
Я услышала еще один удар палки, услышала, как Мартин крикнул:
— Придурки, да когда вы уже наконец попадете!
Я решила, что потом выйду за Мартина замуж, потому что замуж надо выходить за того, кто избавит тебя от необходимости смотреть, как жизнь набирает свой ход.