— Это ведь мы все, — сказал он. — Мне кажется, я очень хорошо нарядился грядкой.
Фредерик остановился в дверях комнаты.
— Со стеллажом так дело не пойдет, — сказал он и скрылся в кухне.
— А что не так со стеллажом? — шепотом спросил оптик.
— Он покосился, по его мнению, — сказала я.
Оптик отступил назад и как следует рассмотрел стеллаж.
— И правда. Если присмотреться.
— Подите на минутку сюда! — позвал из кухни Фредерик.
Он сидел на одном из двух моих стульев и указал на другой. На столе лежали инструменты моего отца для обследования уха-горла-носа.
— Что это у вас тут? — спросил оптик, и Фредерик сказал:
— Садитесь, пожалуйста.
Оптик вопросительно взглянул на меня, я пожала плечами, и оптик сел. Фредерик надел на голову налобный рефлектор моего отца. Голова отца была объемистее, чем у Фредерика, потому что у моего отца были волосы, а Фредерику пришлось поддерживать зеркало рукой. Другой рукой он взял серебристый риноскоп для носа. Оптик вопросительно смотрел на Фредерика.
— Сейчас я обследую ваши голоса, — сказал Фредерик.
— Прошу вас, — сказал оптик, — об этом не может быть и речи.
— Тем не менее, — сказал Фредерик, — это мой новый метод. Из Японии.
Оптик посмотрел на Фредерика, как будто Фредерик среди нас был тем, кому срочно нужно обратиться к психологу.
— Теперь, пожалуйста, смотрите вперед и замрите, — сказал Фредерик, подался вперед и заглянул оптику в ухо через риноскоп.
— Вообще-то это инструмент для носа, — сказала я.
Фредерик коротко взглянул на меня, рефлектор сполз ему на лоб до бровей.
— Но не в Японии, — сказал он и углубился в левое ухо оптика.
Вошла Аляска, обнюхала футляр с остальными инструментами и оживилась: наверное, футляр пропах моим отцом.
— Ну? — спросил оптик через некоторое время.
— Я их очень отчетливо вижу, — сказал Фредерик.
Теперь оптик совсем затих. Он вдруг вспомнил о том, как пятилетним был у врача в соседней деревне. У него была ветрянка, он был весь в красных пупырышках, у него был жар и озноб. Высокая температура влекла за собой дурные сны — и днем, и ночью, — поэтому оптик много плакал, даже когда давно проснулся.
Он боялся идти к врачу. Боялся, что врач скажет: «Ну-ка не реветь». Боялся холодного стетоскопа. А врач очень дружелюбно сказал: «Садись же, малыш, мужчина в крапинку», и потер свои докторские ладони, чтобы согрелись, и подышал на стетоскоп, чтобы он никого не холодил. Потом он объяснил оптику, что с теми лекарством и мазью, которые он сейчас получит, в него поместится множество чемпионов по боксу. Они такие маленькие, что невооруженным глазом их не увидишь, но очень сильные и изобретены лишь для того, чтобы они нокаутировали все пупырышки ветрянки. Оптику сразу стало лучше — из-за невидимых боксеров внутри него, которые сражались за него и разобьют температуру и кошмары тоже.
Разумеется, оптик ни секунды не верил, что Фредерик мог видеть его внутренние голоса. Но ребенок, который оставался в оптике, с удовольствием этому верил.
— Правда? — спросил оптик. — Вы можете их видеть?
— Они лежат передо мной как на ладони, — сказал Фредерик. — Речь идет как минимум о трех голосах. Они действительно… они действительно мерзкие.
— Не правда ли? — сказал оптик и улыбнулся Фредерику.
— Пожалуйста, тихо! — напомнил Фредерик, и оптик быстро уставился в одну точку перед собой.
— Еще какие мерзкие, — сказал Фредерик. — И мне кажется, вы нажили их себе довольно давно.
— Это точно, — сказал оптик. — Это именно так.
Фредерик, удерживая рукой рефлектор, зажал зубами риноскоп, взял свободной рукой ножку своего стула и перебрался с ним на другую сторону от оптика.
— Посмотрю теперь через ваше правое ухо, — сказал он. — А, теперь я вижу их сзади.
Оптик сосредоточенно смотрел вперед, на кафельные плитки над моей раковиной.
— А некоторые даже дают своим голосам имена, — сказал Фредерик. — Но мне это не помогло.
Оптик резко повернулся и посмотрел на Фредерика:
— У вас тоже такое было?
— Еще бы, — сказал Фредерик. — Пожалуйста, снова смотрите вперед.
— А можно с этим что-нибудь сделать? — спросил оптик не шевелясь.
— Честно говоря, нет, — сказал Фредерик. — Эти голоса с высокой вероятностью останутся. — Он постучал оптика риноскопом по уху. — А куда им деваться? Кроме вас, у них никого больше нет. И они больше ничего не умеют, кроме как терзать вас своей болтовней.
Рефлектор сполз Фредерику на глаза, он задрал его к себе на макушку.
— Перестаньте читать вашим голосам вслух. Никаких почтовых открыток и никакого буддизма. Они такие старые, все это они уже знают.
Он положил риноскоп на кухонный стол и посмотрел на оптика. Оптик взял риноскоп в руки и долго его разглядывал.
— Это фантастика, какие теперь возможности у современных технологий, — сказал он и улыбнулся.
Оптик уехал домой. Там он лег на живот в свою кровать — ту кровать, на которой могла поместиться только одна персона — и почувствовал себя тяжелым, как сердце синего кита, тяжелым, как то, что анатомически невозможно поднять. Надо будет рассказать Сельме, успел подумать оптик, прежде чем уснуть, что можно, оказывается, быть таким солидным и тяжелым, вдруг она этого еще не знает.
Голоса, разумеется, не оставили оптика в покое из-за одного того, что кто-то сделал вид, будто может их видеть. Не так-то это легко, но отныне это постепенно становилось не так тяжело.
Оптик перестал читать голосам вслух. Он перестал уверять их, что он река или небо; это ведь легко было опровергнуть. Он больше вообще ничего не утверждал, он просто больше не отвечал им. И со временем шипение голосов превратилось в лепет и шепот, их стенания — в жалобы. Оптик не лишился голосов, зато голоса со временем лишились оптика. Если они что-то говорили, а они и дальше продолжали это делать охотно и часто, то со временем они все больше говорили в пустоту, как будто наговаривая на сломанный автоответчик.
Биолюминесценция
— Так много, как сегодня, мне давно уже не приходилось говорить, — сказал Фредерик.
Мы сидели на моем подоконнике и смотрели на диван и на мою кровать, где Фредерик и я прошлой ночью оба не спали.
Между нами стояла чашка с арахисом, которую Фредерик уже один раз опустошил и снова наполнил.
— Я бы еще остался, — сказал Фредерик, — но завтра мне надо уезжать.
Я посмотрела на Фредерика, и он мог ясно увидеть мое отношение к этому.
— Это плохо? — уточнил он.
Я думала об аутентичности, которая так важна в буддизме и которую я всем запретила; но она все равно нашла себе дорогу, и это не было плохо. Аутентичность, думала я, давай уже, Луиза, раз, два, три.
— Нет, — сказала я, проклятье, подумала я, — нет, это не плохо.
Книга, которая лежала поверх других на стеллаже, упала на пол, «Контур психоанализа», мне подарил ее отец.
— В твоем присутствии все падает вниз, — заметил Фредерик.
Я покосилась на него, так, как смотришь на человека, которого любишь больше, чем хотел бы это показать. Он выглядел усталым. Все мои чувства были обострены, но я делала вид, что зеваю.
— Уже поздно, — сказала я, — пойду чистить зубы.
— Иди, — сказал Фредерик, и я пошла чистить зубы. Потом вернулась и снова села рядом с ним.
— Тогда я тоже пошел чистить зубы, — сказал он.
— Иди, — сказала я, и Фредерик пошел чистить зубы, потом вернулся и сел рядом со мной.
— Мне надо еще дать Аляске ее вечернюю таблетку, — сказала я.
— Дай, — сказал Фредерик, и я пошла в кухню, где Аляска уже свернулась под столом на своей подстилке; я вдавила таблетку в ломтик ливерной колбасы, положила перед Аляской, вернулась назад и снова села рядом с Фредериком.
— А что у нее, собственно? — спросил он.
— Недостаточная функция щитовидной железы и остеопороз, — сказала я.