— Смелость города берет, — сказал он.
— Надо же, а мы и не знали, — насмехались голоса.
— Смелость приносит удачу, — сказал оптик.
— Удачу, удачу на сдачу, — дразнились голоса.
— Лучше споткнуться на новых путях, чем топтаться на одном месте старой дороги, — сказал оптик.
— Лучше на старой дороге топтаться на месте, чем споткнуться на новом пути, упасть и получить непоправимый перелом позвоночника, — брюзжали голоса.
— Сегодня первый день остатка твоей жизни, — сказал оптик.
— Коротковат остаток, — загрустили голоса. — Стоит ли его портить.
— Кто хочет снять лучшие плоды, должен залезть на дерево, — сказал оптик, и голоса ответили:
— И тут дерево рухнет, как раз в тот момент, когда его увенчает собой трухлявый оптик.
Тут он замедлил шаг. Сумка больше не била по бедру, а сердце не билось о грудную клетку. Голоса напевали лейтмотив предвечернего сериала и прошелестели:
— Мы банкроты.
И:
— Мэтью не твой сын.
— Заткнитесь, — попросил оптик. — Пожалуйста.
Сельма сидела у своего дома и видела, как оптик поднимается на пригорок. Она встала и пошла ему навстречу. И собака, сидевшая в ногах Сельмы, встала и пошла с ней, молодая собака, по которой уже было видно, что однажды она станет такой большой, что оптик уже теперь спрашивал себя, собака ли это вообще, а не огромное ли это наземное млекопитающее доселе неоткрытого вида.
— Что ты там бормочешь? — спросила Сельма.
— Я напевал, — сказал оптик.
— Ты бледен, — встревожилась Сельма. — Не беспокойся, тебя это точно не коснется, — хотя она, разумеется, понятия не имела, кого это коснется. — Шикарный костюм, — сказала Сельма. — Правда, он тоже не становится моложе. А что ты пел?
Оптик передвинул сумку на другое бедро и сказал:
— «Мы банкроты».
Сельма склонила голову набок, прищурилась и посмотрела в лицо оптика, словно врач-дерматолог, разглядывающий особенно причудливое родимое пятно.
В голове оптика все стихло. Его внутренние голоса смолкли, они молчали в уверенности, что теперь уже ничего опасного не произойдет.
В голове оптика все было тихо, не считая одной фразы. То была фраза, которая растекалась внутри него, как разлитая краска; фраза, которая распространялась с такой силой и с таким бессилием, что оптику казалось, будто усыхают все мускулы в его теле; будто все волосы на его голове, что оставались еще не поседевшими, теперь это срочно наверстывают; будто все листья на деревьях, окружающих его и Сельму, увядают на глазах, а сами деревья, того и гляди, подломятся от усталости из-за той фразы, что распространялась внутри оптика; будто все птицы упадут с неба, потому что от этой фразы у них откажут крылья; будто у коров на выгоне отсохнут ноги и будто собака, что стояла рядом с Сельмой и была собакой, а кем же ей еще быть, просто будет умерщвлена тремя словами оптика, все увянет, думал оптик, все усохнет и рухнет вниз и подломится из-за одной его фразы:
— Лучше все-таки нет.
Еще не открытое наземное млекопитающее
Собака появилась в прошлом году в день рождения Сельмы. Мой отец подарил Сельме альбом с видами Аляски и сказал, подмигнув:
— Потом еще будет сюрприз.
Сельма никогда не была на Аляске, да она и не хотела туда.
— Спасибо, — сказала она и поставила альбом с видами на полку в гостиной, где уже стояли другие альбомы. Мой отец каждый год дарил ей альбом с видами — все ради того внешнего мира, который она, по его мнению, должна была безотлагательно впустить в себя.
От Эльсбет Сельма получила в подарок фунт кофе и баночку улиточной мази, которая — по словам Эльсбет — могла седые волосы снова превратить в белокурые. От скорбной Марлиз — две баночки шампиньонов третьего сорта, а от оптика — по ее собственному заказу — десять упаковок конфет «Mon Chéri». Сельма больше всего любила в «Mon Chéri» начинку.
— Эта начинка так расслабляет, — говорила она.
Обычно она надкусывала конфету с торца, высасывала вишню и вишневый ликер, а шоколадную скорлупку отдавала мне.
Мы спели ей Расти большая, Мартин воспользовался этим пожеланием, чтобы поднять Сельму, но у него не получилось. Мы ели пироги, и мой отец рассказывал про свой психоанализ, он любил про него рассказывать.
— Кто сказал «психоанализ»? — говорил мой отец, даже если никто не упоминал никакой психоанализ.
Психоаналитик моего отца доктор Машке вел прием в райцентре. Вскоре после того, как отец объявил, что начал посещать его сеансы — а он объявил об этом так, как другие объявляют, что женятся, — по телевизору стали показывать сериал «Место преступления», в котором фамилия у главного подозреваемого тоже была Машке. Мне не разрешалось смотреть этот сериал, я еще не доросла до возраста «Места преступления» и смотрела его тайком, через щелочку в двери гостиной.
Комиссар из «Места преступления» с самого начала подозревал, что Машке преступник. Он получил анонимную записку, в которой было написано: «Машке что-то замышляет». С тех пор как только мой отец говорил: «Я поехал к доктору Машке, пока!», я так и видела перед собой это анонимное послание комиссару, где было написано, что Машке что-то замышляет, причем нечто такое, что требовало анонимности.
Сельме было неприятно, что мой отец рассказывает про нее доктору Машке. Ему приходилось это делать, ведь матери — главные подозреваемые в психоанализе. Не только Сельме, мне тоже не нравилось, что отец рассказывает про Сельму все как есть, потому что я боялась, а вдруг Машке и на ее счет что-нибудь замышлял. Я не смогла досмотреть «Место преступления» до конца, потому что Сельма меня обнаружила и отослала обратно в постель. И только годы спустя я узнала, что Машке, объявленный главным подозреваемым, в конце «Места преступления» оказался совершенно непричастным, что он нисколько не был виноват во всем том ужасном, что произошло; Машке не посягал ни на чью жизнь. Машке вообще ничего не замышлял. Машке был, как выяснилось в конце фильма, одним из положительных героев.
И теперь, за столом, накрытым для кофе в день рождения Сельмы, когда речь шла вообще-то о конфетах «Mon Chéri» и о пьемонтской вишне, которая находилась у них внутри, и Эльсбет сказала, что эта проспиртованная вишня, собственно, происходит вовсе не из Пьемонта, выдает себя за пьемонтскую просто спьяну, мой отец спросил:
— Кто сказал «психоанализ»? — и поведал, что доктор Машке — корифей в своей области и не далее как вчера это еще раз подтвердилось. А именно: пациент, которого доктор Машке всегда принимает перед моим отцом, первые разы выходил из кабинета с глубоким отчаянием во взоре. — Я еще никогда ни в чьих глазах не видел такого глубокого отчаяния, — сказал отец. А спустя всего пару сеансов тот же самый пациент, словно избавленный от мук, выскочил из кабинета чуть ли не вприпрыжку. — Итак, да здравствует психоанализ, — сказал отец и поднял свой бокал: — И да здравствует еще раз наша юбилярша.
Скорбная Марлиз спросила:
— А в моих глазах ты видишь отчаяние?
Мой отец повернулся к ней, взял за подбородок и заглянул на минутку ей в глаза.
— Нет, — сказал он, — я вижу лишь начальную стадию краевого блефарита.
И тут на крыльце за дверью послышались шаги моей матери.
— А вот и Астрид, — сказал отец, — сейчас все свершится.
Моя мать открыла дверь в кухню и вошла с собакой. Отец вскочил, шагнул навстречу матери и спустил собаку с поводка.
Собака огляделась и потом побежала к Мартину и ко мне. Она с восторгом приветствовала нас, как будто мы были ее старинные друзья, по которым она долго скучала, а теперь внезапно снова встретила на вечеринке оглушительных сюрпризов в ее честь. Мартин взял собаку на руки и поднял ее. Таким сияющим я его еще никогда не видела.
Сельма резко встала, как будто кто-то невидимый скомандовал ей: «Встать, ать-два».
— Это была не моя идея, — сказала моя мать. — Сердечно поздравляю, Сельма.
— Что это? — спросила Эльсбет, уже принявшаяся мыть посуду, и подняла руки в резиновых перчатках, словно загораживаясь от собаки, чтобы та не прыгнула на нее. Но она все равно прыгнула.