Партийный аппарат парализован. За спиной беснующейся молодежи, размышлял я, встали и полиция и армия, открывшие зеленый свет погромщикам. Это был разгул, охраняемый и поощряемый могуществом государственного аппарата. Правда, пружины, запускавшие в ход движение, тогда еще не обнаруживали себя.
Поддержанные силой карательного механизма, победители выступили палачами своих жертв. Им доверили новую роль, функцию государственной важности: пресечь рост «уродов и чудовищ» в Китае, как назвал Мао Цзэ-дун тех, кто выступал против его авантюристического курса. Изречение об «уродах и чудовищах», оправдание бесчинств «культурной революции», в первый же день было начертано золотыми знаками на красном фоне и вывешено на самом оживленном перекрестке аллей. «Уроды и чудовища», по Мао Цзэ-дуну, вырастают сами по себе, но сами по себе не исчезают, их надо беспощадно искоренять…
4 июня по плану мне надо было отправиться в библиотеку Бэйда — Пекинского университета. Для этого у ворот моего Педагогического университета я должен был сесть в автобус и, проехав полчаса, выйти у ворот Бэйда.
Почти все работники канцелярии и даже сама заведующая Чжао, тщетно пытаясь скрыть беспокойство, с утра слонялись по холлу и коридорам, о чем-то перешептывались по углам. Здесь же бродили и несколько вьетнамцев. Увидев, что я собрался уходить, завхоз Ван сказал мне, что из университета никого не выпускают.
— Как так? По какому праву? — возмутился я, но меня успокоил один из вьетнамцев.
— Нет, нет, иностранцам можно. Их пускают.
Ван смутился.
— Правда? Я не знал, — стал оправдываться он. — Вы взяли с собой документы? Никогда не забывайте их!
— Взял, взял! — заверил я его.
На рубашке у меня красовался университетский значок, а в бумажнике лежал студенческий билет.
Еще издали я заметил у ворот толпу. Яростно жестикулировавшие парни и девушки пытались прорваться — одни внутрь, а другие — наружу.
— У меня здесь брат, я его давно не видела, — убеждала молоденькая девушка, по виду работница.
— Нельзя. Все заняты революционной деятельностью, — отвечал пикетчик с красной нарукавной повязкой. Он был неумолим, держался с большим достоинством. — Мы никого не пропускаем.
— Долго ли так будет?
— Сколько потребуется для революции!
— Могу я пройти? — обратился я к строгому пикетчику.
— Пожалуйста. Иностранцев мы не задерживаем.
— А почему же вы никого не выпускаете? — не удержавшись, спросил я его.
Пикетчик строго взглянул на меня и отчеканил:
— Чтобы ни одна сволочь не ушла от расплаты перед революционными массами!
«Да, не поздоровится тем, кто ждет часа расплаты», — подумал я, выйдя за ворота.
Следом за мной пытался проскользнуть какой-то тип с велосипедом. Таких, как он, я не раз видел за своей спиной, куда бы я ни шел. И вот сейчас его буквально сцапали «революционные» студенты и силой уволокли в дежурку, несмотря на сопротивление. На нем повисло сразу шестеро юнцов. Он боролся и ругался, и даже до меня долетали обрывки слов: «Долг!.. Задание!.. Работа!..» — смешанные с бранью.
Глядел я на эту сцену не без удовольствия. Все было ясно: «революционеры» сцапали… филера! Да, да, обыкновенного «человека в штатском», чье незримое, но постоянное присутствие за плечами угнетало всех нас, учившихся в Китае иностранцев.
У ворот Бэйда тоже толпилась масса народа, стремившегося проникнуть внутрь. Я протиснулся и предъявил свой специальный пропуск.
— Библиотека не работает, вам нет смысла сюда ходить, — вежливо отказал мне пикетчик.
— Я хочу повидать своих советских друзей, которые здесь учатся.
Такая просьба озадачила его, и он обратился за советом к старшему, тоже студенту. Привратник же безучастно сидел в будке.
— Вы сюда ходили и прежде?
— Постоянно.
— Тогда проходите, можно. Но мы пускаем вас в последний раз. У нас идет культурная революция.
— Неужели мне нельзя будет видеться с соотечественниками?
— Да, нельзя. Разве что только в канцелярии. Никого постороннего мы на территорию не пропускаем, потому что идет революция. Но сегодня мы делаем для вас исключение. Проходите!
И я официально в последний раз вошел в Пекинский университет.
В аллеях ветер гнал песок и пыль вперемешку с клочьями разноцветной бумаги, покрытой неразборчивыми иероглифами. Здания залеплены до третьего этажа дацзыбао, шелестящими под ветром, словно кроны деревьев.
«Смерть Лу Пину! Разоблачим преступников! Вскрыть гнезда старых контрреволюционеров!..» — кричали, вопили, проклинали, осуждали, грозили иероглифы. Они были адресованы вполне определенным людям — ректору университета Лу Пину, членам парткома и профессуре. Их имена либо были обведены черной рамкой (знак прижизненного некролога человеку, которого отныне никто не посмеет считать живым), либо накрест перечеркнуты красным (зов к пролитию крови) или черным (угроза смертью).
Посредине аллеи маршировали колонны. Среди восторженных юнцов, изможденных проведенными без сна ночами, мелькали бледные, как маски, немолодые лица с плотно сжатыми губами. На них я читал испуг и замешательство, усердие из страха, жажду спасения.
У входа в общежитие для иностранцев косо повисла свежая дацзыбао: «Ты, выскочка из «интеллигентных» кровопийц, — читал я, — выступая на партийных собраниях, льстил черному бандиту Лу Пину, лез в партию, хвастался знанием иностранных языков, втерся через покровительство Лу Пина в канцелярию для работы с иностранцами, сам живешь в шикарных условиях иностранного общежития! Ты ублюдок и сукин сын буржуазного эксплуататорского класса! Ты карьерист, раб черной банды, лжекоммунист и враг идеи Мао Цзэ-дуна! Раскайся! Мы тебя предупреждаем! Это самое последнее предупреждение!»
«А ведь до этого времени тех, кто жил с иностранцами, считали самыми верными и самыми преданными, — подумал я. — Что же происходит в Китае? Какая же это «культурная революция»? Это, скорее, определенная политическая линия…»
В нашей немногочисленной университетской колонии только и разговору было, что о происходящих событиях. Рассказывали об избиении профессора Цзянь Бо-цзаня, о расправе с ректором Лу Пином — его спасло от гибели только то, что он попал в больницу, об издевательствах даже над парторгом столовой для иностранцев, которого заставляли надевать мусорную корзину на голову и ходить на четвереньках.
Я возвратился к себе в Педагогический университет поздно вечером. Аллеи сияли гирляндами ламп, но были совершенно безлюдны. Зато со стороны стадиона доносился рев толпы. Я свернул на аллею, идущую параллельно стадиону, и шел, держась в тени деревьев. Поле стадиона, освещенное десятками мощных рефлекторов, было сплошь покрыто людьми. Они сидели на корточках или же прямо на земле. Мне удалось добраться почти до самого ярко освещенного помоста. Из-за молодого тополька я увидел на помосте несколько человек. Один как-то особняком стоял в центре, это был парторг Чэн. Двое юношей с торжественными лицами стояли за его спиной, еще несколько расхаживали по подмосткам. Вдруг один из них подошел к рампе и, повернувшись к Чэну, истошно завопил:
— Ты предал председателя Мао! Ты черный бандит! Ты царь черного царства нашего университета!
Следом за ним заревела толпа, голоса слились в сплошной гул, затем гул этот стал словно бы ритмически распадаться, и я отчетливо услышал, как тысячи людей скандируют: «Ша! Ша! Ша! — Смерть! Смерть! Смерть!!» Мне стало жутко.
Я перевел взгляд на тех, кто сидел поблизости. Они уставились на осужденного. Лица их были сосредоточенны, даже озабоченны, они почти не кричали. Они напряженно вглядывались и, казалось, хотели угадать собственную судьбу.
Вдруг по чьей-то команде скандирование оборвалось, и с эстрады донесся голос Чэна:
— Я сражался за революцию! Я пролил кровь за председателя Мао! — взывал он к толпе и, судорожными движениями засучивая рукава, протягивал руки, видимо показывая шрамы.