Необходимость социалистического переустройства в Англии обусловлена, пишет Энгельс, промышленным переворотом, который представляет собой «социальную революцию» в области производства, создающую материальные предпосылки для качественно нового социалистического общества. «Только социальная революция и является той истинной революцией, в которую должны вылиться революции политическая и философская; и эта социальная революция в Англии совершается уже в течение семидесяти или восьмидесяти лет и именно теперь движется быстрыми шагами навстречу своему кризису» (1, 1; 598)[158]. Конечно, термин «социальная революция» едва ли адекватно выражает сущность промышленного переворота, который ни в малейшей мере не отменяет объективной необходимости социальной революции пролетариата. Но Энгельс не противопоставляет промышленный переворот идее революционного штурма капитализма. Напротив, он полагает, что этот переворот «теперь движется быстрыми шагами навстречу своему кризису», т.е. революционному взрыву. Неизбежность последнего вытекает из того, что промышленный переворот не ослабил, а, напротив, усилил антагонистические противоречия капиталистического развития. Умножение общественного богатства Англии не только не привело к ликвидации нищеты трудящихся, но еще более углубило пропасть между буржуазией и пролетариатом. «Человек перестал быть рабом человека и стал рабом вещи; извращение человеческих отношений завершено; рабство современного торгашеского мира – усовершенствованная, законченная универсальная продажность – носит более бесчеловечный и всеобъемлющий характер, чем крепостное право феодального времени…» (1, 1; 605).
Итак, личную зависимость заменило порабощение личности стихийными силами общественного развития. И все же это прогресс, хотя, конечно, антагонистический: иной прогресс вообще невозможен в условиях господства частной собственности. Прогрессивное значение буржуазных преобразований заключается в том, что они создают необходимые условия для последующего перехода к коммунизму. «Разложение человечества на массу изолированных, взаимно отталкивающихся атомов есть уже само по себе уничтожение всех корпоративных, национальных и вообще особых интересов и последняя необходимая ступень к свободному самообъединению человечества. Завершение отчуждения человека в господстве денег есть неизбежный переход к ныне уже близкому моменту, когда человек вновь должен обрести самого себя» (1, 1; 605).
Буржуазные либералы утверждали, что развитие демократии приведет к устранению всех социальных конфликтов, к всеобщему благоденствию. Мелкобуржуазные критики буржуазной демократии, так же как и ее феодальные критики, фактически отрицали какое бы то ни было исторически прогрессивное значение буржуазно-демократических завоеваний. Подвергая резкой критике буржуазную демократию, Энгельс вместе с тем весьма далек от ее нигилистического отрицания. «Англия, – пишет он, – бесспорно самая свободная, т.е. наименее несвободная страна на земном шаре, не исключая Северной Америки» (1, 1; 618).
Энгельс прекрасно видит классовый характер буржуазной демократии. Он называет ее лживой, неистинной демократией, поскольку здесь в силу экономического господства частной собственности меньшинство подчиняет себе большинство. Энгельс пишет: «…кто же, в сущности, правит в Англии? – Правит собственность» (1, 1; 626). Истинная же, или социальная, демократия, которую Энгельс противопоставляет демократии частных собственников, может быть достигнута лишь благодаря революционному социалистическому перевороту. «Простая демократия неспособна исцелить социальные недуги. Демократическое равенство есть химера, борьба бедных против богатых не может быть завершена на почве демократии или политики вообще. И эта ступень есть, следовательно, только переход, последнее чисто политическое средство, которое еще следует испробовать и из которого тотчас же должен развиться новый элемент, принцип, выходящий за пределы существующей политики.
Этот принцип есть принцип социализма» (1, 1; 642).
Таким образом, Энгельс противопоставляет буржуазной демократии демократию социалистическую, рассматривая последнюю как принципиально новую социальную форму, которая развивается на качественно новой экономической основе. Это, говорит он, «такая демократия, противоположностью которой является буржуазия и собственность» (1, 1; 642).
Ставя вопрос об исторических корнях социалистической теории, Энгельс дает краткий очерк развития науки XVIII в., результатом которого было, с одной стороны, создание естественнонаучных основ общественного производства, а с другой – выработка материалистического миропонимания. Без этих достижений научной и философской мысли были бы невозможны социальные преобразования, осуществленные в Англии и Франции в процессе развития капитализма. Однако XVIII век при всех своих естественнонаучных и философских открытиях не разрешил коренных мировоззренческих проблем нового времени. Он «не разрешил великой противоположности, издавна занимавшей историю и заполнявшей ее своим развитием, а именно: противоположности субстанции и субъекта, природы и духа, необходимости и свободы; но он сделал необходимым уничтожение этой противоположности во всей их остроте и полноте развития и тем самым сделал необходимым уничтожение этой противоположности» (1, 1; 600). По мнению Энгельса, эти важнейшие философские проблемы были разрешены новейшей немецкой философией, в особенности теми ее представителями, которые, отказавшись от спекулятивных идеалистических построений, перешли на позиции материализма и коммунизма. Этим и объясняется сравнительно быстрое распространение социалистических и коммунистических учений в Германии. «Фактически, – пишет Энгельс, – в настоящее время позиции социализма в Германии уже в десять раз лучше, нежели в Англии» (1, 2; 520). Правда, несколькими страницами ниже Энгельс отмечает, что «в Германии слово социализм не означает ничего, кроме различных туманных, неопределенных и неопределимых фантазий тех, кто видит, что необходимо что-то предпринять, но не может решиться принять коммунистическую систему со всеми вытекающими из нее выводами» (там же, 530). Энгельс проводит различие между коммунистическими и социалистическими учениями 40-х годов: лишь первые, по его мнению, действительно революционны. Впрочем, в тогдашней Германии, и это тоже отмечает Энгельс, многие либеральные буржуа объявляли себя не только социалистами, но и коммунистами, что не мешало им оставаться на позициях своего класса и истолковывать требования, формулируемые коммунистическими доктринами, в духе буржуазной филантропии. Энгельс рассказывает о полемических столкновениях между действительными немецкими коммунистами и буржуазными попутчиками, которые называли коммунизмом всевозможные филантропические затеи. В ходе полемики эти псевдокоммунисты были разоблачены.
Среди лиц, объявивших себя сторонниками коммунизма, Энгельс называет Г. Гейне и Л. Фейербаха. Последний, по словам Энгельса, выразил «свое глубокое убеждение в том, что коммунизм является лишь необходимым выводом из провозглашенных им принципов и что, по существу, коммунизм является лишь практикой того, что он сам уже давно провозгласил в теории» (1, 2; 524). Энгельс не возражает против этой точки зрения: по-видимому, он полагает, что она не лишена оснований.
Энгельс говорит также – и это важно подчеркнуть – о борьбе немецких коммунистов против младогегельянцев, в особенности против Б. Бауэра и М. Штирнера, которые провозглашали, что критическое самосознание, возвышающееся над всеми практическими делами и политическими задачами, не должно принимать и коммунистические учения и идеалы. Коммунисты, сообщает Энгельс, объявили войну «тем из немецких философов, которые отказываются сделать практические выводы из своей чистой теории и которые утверждают, что человеку только и надлежит предаваться спекулятивным размышлениям о метафизических проблемах. Маркс и Энгельс опубликовали подробное опровержение принципов, отстаиваемых Бруно Бауэром, а Гесс и Бюргерс приступили в настоящее время к опровержению теории Штирнера. Бауэр и Штирнер являются выразителями наиболее крайних выводов немецкой абстрактной философии, а следовательно и единственно серьезными философскими противниками социализма, или, вернее, коммунизма…» (1, 2; 529 – 530).