Сергей остановился неподалеку, зашел за яблоню, давно уже не плодоносившую, но вдруг удивительно раздавшуюся в последние годы, стал за широким ее стволом так, чтобы его не было видно, и, хотя торопился поскорее увидеть маму, все-таки не мог заставить себя не слушать, не глядеть на женщин, ведь каждую помнил с самого раннего детства.
Внезапно тетя Паша оборвала себя, крикнула громко:
— А ну, давайте что-нибудь другое…
Наклонилась, вытащила из-под скамейки гитару, бережно завернутую в цветастый ситцевый чехол:
— Что за песня без музыки…
— Сыграй, Паша, — сказала старуха Корсакова. — Сыграй, а мы послушаем…
Тетя Паша осторожно сняла чехол, пробежала пальцами по струнам. Потом заправила седеющие волосы под платок, задумалась ненадолго.
«Как же она постарела, — с болью подумал Сергей, — даже не сразу узнаешь…»
Они жили, кажется, испокон века в одной квартире, их комнаты были рядом, стена к стене. Ее сын Вовка, прозванный во дворе Вратарь — уж очень ловко хватал мячи, никто за ним угнаться не мог, — одно время был лучшим другом Сергея. Потом они разошлись, рассорились из-за чего-то, теперь и не вспомнить из-за чего, перестали дружить, но на фронт ушли почти одновременно, в сорок втором, и Вовка, он ушел немного раньше, сказал Сергею на прощанье:
— Давай договоримся, вернемся вместе, пусть не в один день, но уж постараемся вместе…
— Договорились, — ответил Сергей и поймал себя на том, что жалеет, почему это они разошлись друг с дружкой, ведь Вовка в общем-то хороший, куда лучше многих теперешних его друзей…
А потом мама написала, что Вовка пропал без вести, больше года от него ничего нет, ни одной-единой весточки, но тетя Паша не теряет надежды и всем говорит, что уверена, Вовка вернется, не может не вернуться…
Сергею тетя Паша помнилась быстроглазой, очень бойкой, острой на язык, всегда румяной, словно после жаркой бани, а теперь она показалась уже совершенно старой, остроскулой, над глазами нависли тяжелые морщинистые веки.
Она еще раз пробежала пальцами по струнам, вздохнула почему-то:
Стаканчики граненые упали со стола,
Упали и разбилися, разбилась жизнь моя!
На миг опустила гитару на колени:
— Вова любил эту песню, все, бывало, напевает, а я спрошу: «Сынок, ну чего, в самом деле, затянул тоску какую-то?» А он: «Ты, мама, ничего не понимаешь, это народная, цыганская…»
Опять схватила гитару, начала рвать струны, одну за другой:
Эх, сыпь, Семеновна,
Подсыпай, Семеновна,
У тебя ль, Семеновна,
Юбка клеш, Семеновна…
С размаху бросила гитару на стол, струны жалобно взвизгнули, как бы жалуясь, вышла из-за стола, притопнула ногой:
— Как я плясала, бывалочи, помните?
Подбоченилась, высоко вскинула голову, вдруг почудилась помолодевшей, ясноглазой, такой, какой была, кажется, еще совсем недавно, до войны:
Эх, сыпь, Семеновна,
Молодец, Семеновна!
Помани, Семеновна,
Я весь твой, Семеновна!
Женщины дружно хлопали в ладоши, тетя Паша плясала все быстрее, все одержимее, неистово топая ногами, разрумянившись, отчаянно блестя глазами, и внезапно разом остановилась, секунду постояла, вытянув шею, словно прислушиваясь к чему-то, никому, кроме нее, не слышному. Потом тихо, едва перебирая ногами, шагнула к столу, села на самый краешек.
Все молча глядели на нее, а она взяла гитару, прижала к себе.
— Вот и все, — сказала очень тихо, но все услышали, даже Сергей, стоявший поодаль. — Вот и все…
Никто ничего не ответил ей, ни о чем не спросил, а она, помедлив, вновь начала:
— Вова играл на ней, бывало, в письмах часто спрашивал, как там, мама, моя гитара? Цела ли? Вот вернусь домой, такое на ней сыграю!
Не сдержалась, заплакала. И слезы ее вызвали ответные слезы.
Тоненько заплакала, приговаривая что-то по-татарски, Сафия, красивая Серафима Анатольевна нахмурилась, должно быть стараясь удержаться от слез, а потом закрыла обеими ладонями глаза и сидела так молча, не шевелясь, и сестры Малаховы, не стесняясь, заревели, запричитали в голос.
Сергей тихо вышел из-за яблони, никем незамеченный, пошел к своему флигелю. Не доходя до него — бывает же такое! — возле самых дверей увидел маму. Сложив руки на груди, она издалека печально глядела на женщин, сидевших за столом.
Еще дорогой, едучи в поезде, Сергей думал: он войдет неторопливо, чтобы не испугать маму, и только на следующий день, а может быть, дня через два-три расскажет всю правду.
Потому что больше нельзя, невозможно скрывать то, что случилось. В конце концов, человеку суждено переживать многое, пожалуй, даже все, самое тяжелое, горестное. Никому не дано знать свой предел, меру своей выносливости.
Бывает, самые на вид слабые, немощные легче переживают горе, чем самые сильные.
Она показалась ему слегка похудевшей, но не постаревшей, милое, круглое лицо ее выглядело таким незащищенным, усталым, что он решил: «Ничего говорить не буду. Пока что не буду…»
Она еще не успела его заметить, а он уже бросился к ней, с размаху обнял сильными, большими своими лапищами, прижал к себе:
— Мамуля, родной ты мой…
А она молча, пристально вглядывалась в него, словно не веря тому, что это он стоит перед нею, держит ее в своих руках.
Но тут же опомнилась, спросила торопливо:
— А папа? Папа где? Тоже вернулся с тобой?
— Папа вернется позднее, — ответил Сергей.
Еще недавно он написал два письма, одно за себя, другое за отца.
В обоих письмах сообщал, что они скоро уже будут дома, но, может быть, не в одно время.
— Разве его не демобилизовали? Он же писал, что его скоро демобилизуют, — сказала мама.
— Конечно, скоро, — согласился Сергей.
— А я думала, вы вместе приедете…
— Я приехал немного раньше, — сказал Сергей.
— А я думала, что вы вместе, — снова повторила мама.
Он крепко прижал к себе ее голову. Только бы не видеть мамины глаза, только бы не встретиться с нею взглядом, потому что как только она глянет на него, сразу же поймет все. Но она ничего не понимала, она была счастлива.
Откинув голову, мама вглядывалась в него синими, уже слегка выцветшими глазами:
— Какой ты большой стал, сыночка! Совсем уже мужчина…
Никак не могла оторвать от него пристальный, любующийся взгляд.
— А папа как выглядит? Скажи правду, не скрывай от меня ничего. Наверно, постарел?
— Да нет, не очень.
Она радостно проговорила:
— Боже мой, неужели может быть такое, что мы опять все вместе? И я, и ты, и папа…
Каждое мамино слово жгло и кололо его. Не в силах ответить что-либо, он снова обнял ее.
— Что же это я? — вдруг спохватилась мама. — Ты же, наверно, голодный, кушать хочешь? Я тут всеми правдами и неправдами полкило грудинки достала, для вас берегла, для тебя и для папы, и еще у меня немного пшеничной муки осталось, как папа приедет, так я пироги с капустой, самые его любимые, напеку, устрою пир.
Сергей отвернулся от нее, еще раз глянул на женщин за столом:
— Чего это они собрались? Чье-то рождение отмечают, что ли?
Мама грустно махнула ладонью:
— Какое там рожденье! Просто день такой выпал, решили они все вместе собраться.
— Почему?
— Это те собрались, кто похоронку получил, — пояснила мама, — или у кого кто-то пропал без вести.
Прижалась к лицу Сергея горячей щекой:
— Бог меня миловал, кажется, одну только меня со всего нашего, двора.
Сергею вспомнилось, когда-то тетя Паша сказала:
— Круты горки, да забывчивы…
Он тогда пристал к тете Паше, что это за слово такое, «горки», она сказала: