Литмир - Электронная Библиотека

— А умна до чего, буквально все понимает…

Кот был тоже старый, сибирский, темно-серый в белых полосках, с маленькой, изящно вылепленной головой и острыми ушками.

Собаку звали Лайма, кота Урс.

Подходцев открыл калитку, Лайма бросилась к нему, положила большие, тяжелые лапы ему на грудь, Урс, изгибая спину, терся у его ног.

Он нарезал Лайме и Урсу колбасы, налил обоим свежей воды в плошку, оба дружили и, хотя ели из разных плошек, воду пили из одной.

Потом все трое уселись на террасе. Лайма и Урс на ступеньках, Подходцев на табурете, возле окна.

Медленно, как бы нехотя темнело небо, становясь из голубого синим, потом уже темно-синим. Где-то далеко в самом конце поселка перекликались петухи, отец, бывало, говорил: «Когда слышу, как петухи отпевают ночь, на душе становится уютнее…»

Отец… Повсюду ощущаются следы его жизни, вон на стене между окнами нарисованный им когда-то этюд — березы и сосны, залитые косыми уходящими лучами солнца, должно быть, смотрел из окна в сад и, как говорят художники, писал, старательно выискивая различные оттенки зеленого — светло-изумрудные березовые листья, мрачную торжественность сосновой и еловой хвои, нарядную, праздничную зелень молодой травы. На стуле висел его галстук, коричневый в мелкую крапинку, под старым, с вылезшими пружинами диваном брошены его кеды, синие с белыми полосками, на столе забытая книга Блока с закладкой из плетеной шелковой ленточки. Блок был любимый поэт отца, интересно, какую страницу он заложил?

Подходцев раскрыл книгу:

Под насыпью, во рву некошеном,
Лежит и смотрит, как живая,
В цветном платке, на косы брошенном,
Красивая и молодая…

Подходцев закрыл книгу, потом взял со стула галстук отца, машинально намотал на палец. Странное дело… Жил-был на свете его отец, ходил, дышал, думал, радовался, горевал, и повсюду, там, где он жил, оставались следы жизни, следы, которым неминуемо суждено исчезнуть навеки, но они же были, были, вот они — протянешь руку, коснешься случайно — будь то книга, которую отец читал, или картина, написанная им, или вот этот самый галстук, или кеды, чуть-чуть зазелененные травой…

О, как мало, как ничтожно мало остается от человека, всего ничего. А где же он сам, человек? Что-то с ним будет? Суждено ли ему вернуться обратно в свой дом, ко всему тому родному, привычному, что окружало его все годы и теперь, наверное, кажется для него особенно дорогим и желанным?..

В эту минуту Подходцев с горечью осознал необратимость перемен, сопутствующих каждой жизни на земле, и как-то особенно зримо и ясно вдруг представилась вся хрупкая непрочность земного бытия.

Чтобы отвлечься от грустных мыслей, он стал думать о жене, Лиле.

Она была неподдельной оптимисткой, эта высокая красивая женщина, которую он встретил однажды в поезде и спустя неделю уже понял, что полюбил ее на всю жизнь, никого никогда не полюбит, кроме нее.

Так оно и произошло на самом деле, вот уже семнадцать лет он был женат на Лиле, и, кажется, ни разу еще, ни единого разу не только не поссорился с нею, но и просто ни на минуту не поспорил, привыкнув всегда и во всем уступать ей! Она была главным человеком его жизни, даже дочь, шестнадцатилетняя дылдушка, необыкновенно походившая на мать, не стала ему так дорога, как жена.

— Я однолюб, — утверждал Подходцев, и это была правда.

Еще он говорил:

— Если бы я не встретил Лилю, мое представление о человечестве было бы куда более мрачным…

Лиля смеялась:

— Брось подлизываться, все равно никто тебе не верит…

Однако гордилась, не могла не гордиться любовью мужа.

«А что, если выпить чаю и лечь спать?» — подумал Подходцев.

Ранние августовские сумерки постепенно переходили в ночь. В подмосковной природе, особенно вечерами, в конце лета разлита непонятная грусть, так казалось Подходцеву, может быть, потому, что уже недалека осень, с ее туманами, зябким утренним рассветом, тоскливым дождиком, с ее ломкой, сухой травой, еще совсем недавно зеленой и свежей…

Почему же в детстве он не замечал никакой грусти ни вечером, ни тем более утром или днем? Или это потому, что в детстве он был безоговорочно, совершенно счастлив?

Конечно, он сознавал: жизнь его удалась, он стал тем, кем хотел стать. Отец мечтал, что он будет художником, ведь начиная с шестого класса и до окончания школы он рисовал карикатуры в школьной стенгазете, многие считали его способным, но сам он иронически относился к своим рисункам, откровенно называл их мазней и ерундистикой и уже в девятом классе решил раз и навсегда:

— Буду технарем, хочу делать то, что мне по-настоящему нравится.

— У тебя же определенные способности к рисованию, ты понимаешь, что такое цвет, что такое игра света, композиция, — уверял отец, однако сын стоял на своем:

— Не хочу быть художником средней руки, лучше буду хорошим инженером.

Сказал и испугался. Ведь кто такой отец? Не кто иной, как художник средней руки, вернее сказать, маленький, очень маленький, почти невидный.

Отец не обратил внимания на его слова или сделал вид, что не обратил. И приводил в пример сыновей знакомых художников, все они пошли по родительской дороге, поступили в Суриковский, собирались стать художниками, сын одного академика живописи даже ухитрился продать в салон два-три довольно банальных своих натюрморта, которые, это понимали конечно же все, взяли в салон исключительно ради престарелого отца.

Но Роберт Подходцев сам для себя решил: больше никогда не нанесет на бумагу ни одного штриха. Хватит! К удивлению отца и мамы, тогда еще совершенно здоровой, полной сил, он с отличием окончил МВТУ и сразу же поступил в научно-исследовательский институт, стал, как он сам, выражался, эмэнэсом с ярко выраженной надеждой на улучшенное будущее.

И будущее его не обмануло. Уже спустя три года он защитил диссертацию, потом стал старшим научным сотрудником — старэнэсом, потом женился.

Женился по любви, зная, жена тоже любит его, это был его друг, самый верный, самый большой, и дочка радовала, удалась характером в него, была покладистой, жизнерадостной, обладала ровным, спокойным нравом. Жизнь шла по накатанной, в общем-то довольно гладкой колее, без особых препятствий и помех, желания сбывались, семья радовала, работа казалась всегда интересной, и все-таки, все-таки…

Порой думалось, по-настоящему счастлив он был только тогда, когда отец и мама были молоды, а ему исполнилось года четыре или, кажется, чуть больше, и они жили летом в Алексине на Оке и каждое утро все вместе ездили на речку купаться, отец сажал его на раму велосипеда, мама ехала рядом на другом велосипеде.

Как ярко врезался в память горячий, радостный мир летнего, ничем не замутненного дни, неторопливые волны Оки, чайки, пролетающие очень низко, почти касаясь крылом воды.

Уже никогда не дано познать то чувство удивительной легкости, когда все вокруг казалось созданным только для него одного — и вода, и обжигающий пятки темно-золотистый песок, и высокое, густо-синее небо.

Сидя на раме велосипеда, он поворачивал голову и тогда видел очень близко лицо отца, крупный, орехового цвета зрачок, негустые ресницы, смуглую, чуть пористую кожу, крутой подбородок, слегка коловшийся, если до него дотронуться. И он дотрагивался до подбородка отца, а отец глядел на дорогу, и они ехали дальше по мягкой, нежно оседавшей под колесами велосипеда, давно не знавшей дождя пыли.

Должно быть, это и было счастье, неосознанное и потому еще более ясно ощутимое.

Уже будучи взрослым, иной раз, когда он просыпался рано утром, перебирая мысленно события минувшего дня, внезапно оживал в памяти бабушкин голос.

Позднее он не уставал дивиться, что бы это значило, почему ни с того ни с сего вспомнилась бабушка, почему снова слышится ее голос, давно уже умолкший: «Ладушки, ладушки, где были? У бабушки. Что ели? Кашку. Что пили? Бражку».

51
{"b":"854564","o":1}