Смешанные, не осознанные до конца чувства волновали Рылеева, когда он слушал рассказ Сниткина, но сильнее всего были чувства возмущения и горести от тревоги за судьбу семеновцев.
— Тысячи людей, исполненных благородства, гибнут из-за одного мерзавца, не достойного даже названия человека! — воскликнул Рылеев. — Где же справедливость?
— Это я тоже хотел бы знать! — со вздохом усмехнулся Сниткин. — А сатира ваша печатается, нынче-завтра журнал выйдет. Но, должен сказать вам, многие удивляются, как цензура пропустила ее…
7
За время отсутствия Рылеева произошел ряд событий, заметно изменивших общую атмосферу в петербургском обществе. Правительство, сочтя, что либералы уж слишком много болтают непозволительного, предприняло против них меры: цензура получила указания более строго подходить к своим обязанностям, министерству просвещения намекнули, чтобы оно поменьше давало разрешений на новые периодические издания, полиция увеличила штаты тайных осведомителей, и для острастки либералов был выслан из Петербурга Пушкин, причем первоначально шел разговор о заключении его в тюрьму Соловецкого монастыря, и лишь потом благодаря заступничеству и просьбам друзей, хлопотам Карамзина и Жуковского дело ограничилось назначением на службу в южный край. Все эти меры возымели свое естественное действие: с одной стороны, тем, кто и ранее не порицал действий правительства, они вообще запечатали рты, а тем, кто осуждал правительство, дали темы для новых толков, эпиграмм, острых слов. В обществе во множестве списков распространилось сочинение под названием «Мысли девятнадцатого века». Списки довольно значительно отличались один от другого — свидетельство того, что сочинителей было много, но каждый из них изображал мрачную картину современного состояния России: «Грех — скончался в имени, а живет в действии; правда — на земле сгорела и вознеслась на небо; искренность — спряталась; правосудие — сбежало; добродетель — ходит по миру; благотворительность — под арестом; помощь — в доме сумасшедших; истина — погребена под развалинами; совесть — сошла с ума; вера — осталась в Святом городе; надежда — с якорем на дне моря; любовь — больна простудою; честность — вышла в отставку; кротость — взята в драке на съезжую; закон — на пуговицах сенаторов; терпение — скоро лопнет». Высказывали удивление, как же при таких условиях все не развалилось в хаос. Повсюду повторяли каламбур известного острослова князя Петра Андреевича Вяземского: «У нас самодержавие значит, что в России все само собою держится». А высылка Пушкина вызвала острый интерес к нему и к тем стихам, из-за которых он был выслан; вокруг его имени складывались легенды, а на его стихи возник такой спрос, что иные переписчики неплохо заработали на них. Расправа с Семеновским полком удивила и многих напугала, жестокость и неразумность распоряжений начальства внесли растерянность в головы даже самых записных умников, обычно все знавших и смело определявших на годы вперед внешнюю и внутреннюю политику всех государств, а теперь не бравшихся предсказывать даже ближайший шаг правительства. Все находились в состоянии тревожного ожидания. Таким застал Рылеев по своем приезде Петербург.
Поднимаясь к Измайлову, Рылеев повстречался на лестнице с пехотным поручиком Родзянкой, поэтом, которого он уже один раз видел у Александра Ефимовича. Поручик поклонился. Рылеев ответил кивком, и они разошлись. Рылееву показалось, что во взгляде поручика было какое-то смущение. Но в следующее же мгновение и поручик, и его взгляд позабылись, Рылеев вошел в квартиру, снял шубу.
— Кто там? — послышался голос Измайлова из комнат.
— Это я, Александр Ефимович! — отозвался Рылеев и торопливо шагнул из передней. — Вот, принес вам подарочек: вышел «Невский зритель» с «Временщиком»!
Но когда он переступил порог кабинета, то увидел, что Измайлов, стоя возле стола, держит в руках этот же нумер журнала, против него на диване сидят Дельвиг и Сниткин.
— А мы как раз говорили тут про вашу сатиру и про вас, — сказал Измайлов. — В напечатанном-то виде оно представляется еще острее, чем в рукописи…
— Так это и хорошо! — воскликнул Рылеев.
— Кабы передо мной была возможность поразить Нерона или Тита, — проговорил Дельвиг, — то я бы вонзил меч в Тита, а Нерон нашел бы себе смерть и без меня…
— Что ты болтаешь! — с упреком прервал его Измайлов. — Подобные разговоры в настоящее время и глупы, и опасны!
Только после окрика Измайлова Рылеев уловил связь слов Дельвига с предыдущим разговором: Нероном сейчас часто называли Аракчеева, а с Титом — римским императором, по словам древнего историка, «любовью и утешением рода человеческого», во многих верноподданических одах сравнивали императора Александра.
Измайлов повернулся к Рылееву и продолжал с тем же упреком:
— Чего же тут хорошего? Изображение слишком уж верно. Вы понимаете, против кого вы восстали? Младенец против великана!
— С юридической точки зрения, ни в словах барона Антона Антоновича, ни в стихах Кондратия Федоровича никакого преступления найти невозможно, — тихим бесстрастным голосом произнес Сниткин, — поскольку в них не названо по имени никакое конкретное частное или должностное лицо, которое могло бы счесть себя оскорбленным.
Измайлов махнул рукой:
— А-а, что тут говорить! Какая у нас юридическая точка зрения, когда правосудие, — он хмыкнул, — сбежало. У нас все возможно! Может быть, пронесет… Может быть, не заметят…
— Я бы предпочел, чтобы заметили, — сказал Рылеев, — а там по пословице: «Что ни будет, то будет, а будет то, что бог даст».
Аракчеев получил письмо от императора по поводу бунта в Семеновском полку.
«Никто на свете меня не убедит, чтобы сие происшествие было вымышлено солдатами, — писал Александр, — или происходило единственно, как показывают, от жестокого обращения с оными полковника Шварца. Он был всем известен за хорошего и исправного офицера и командовал с честью полком. Отчего же вдруг сделаться ему варваром?»
Граф поднес к губам письмо царя. Это целование всех получаемых от Александра собственноручно писанных бумаг было одним из пунктов ритуала служения государю императору, которые он исполнял истово и неукоснительно, как на людях, так и находясь в одиночестве.
Письмо царя заключало в себе поручение заняться поисками тайных подстрекателей, и Аракчеев тотчас же приступил к исполнению его.
Наиболее толковым агентам было поручено особенно обращать внимание на разговоры о событиях в Семеновском полку, директору петербургского почтамта дано распоряжение перлюстрировать письма и копии с тех, в которых содержится какое-либо упоминание о беспорядках в армии, доставлять прямо Аракчееву. Уже день спустя с почтамта доставили первую пачку писем. Аракчеев тотчас же принялся их читать.
О семеновской истории писали много. Пожалуй, ничто другое не могло дать представление о том, насколько широко затронула эта история Петербург, как письма дворян, учителей, чиновников, военных, мещан, литераторов, докторов, профессоров — людей самого разнообразного чина и звания. Среди них почти никто не был свидетелем самого возмущения, передавали слухи и высказывали собственные соображения. Все это не представляло для Аракчеева никакого интереса, так как ни в коей мере не способствовало поискам тайных зачинщиков и подстрекателей семеновцев.
Выписка из письма какого-то отставного подпоручика Рылеева в Воронежскую губернию отставному полковнику Бедраге тоже не обратила на себя особого внимания.
«В лейб-гвардии Конно-егерском полку была также неприятность против Потапова, — сообщал отставной подпоручик, — офицеры еще в октябре было подали почти все в отставку; но теперь все кончилось благополучно. Любовь к воинским занятиям в крови царей наших столь сильна, что даже и Александр Николаевич по приказанию Михаила Павловича вытягивает уже руки по шву.
Моя сатира «К временщику» уже печатается в 10 книге «Невского зрителя». Многие удивляются, как пропустили ее…»