— Хорошо тебе, Кондратий, — позавидовал усталый Косовский, — для тебя уже не существует ни селитры смазной, ни фитиля палительного, ни пеньки, ни баклаг для мази, ни оглобель окованных и неокованных, чтобы черт их всех побрал!
— Выходи и ты в отставку, — ответил Рылеев.
— Мне нельзя. Да я, по правде сказать, все же статскую службу не предпочту военной. Послезавтра выступаем, а ты, значит, остаешься здесь, так сказать, на бессрочную гарнизонную службу.
— Я тоже скоро уеду.
— Куда?
— В Петербург.
— Тебе там обещают место?
— Нет. Места никто не обещает, покровителей у меня нет, самому придется добиваться всего.
— Ты же учился в Петербурге, неужели с тех пор никого там у тебя не осталось?
— В корпусе нас не учили обзаводиться полезными знакомствами, поэтому все мои однокашники служат в провинции.
— Зачем же тебе куда-то ехать? Оставайся здесь навсегда. Теперь у тебя через жену половина Воронежской губернии родня и знакомые. Найдут тебе службу. С твоим-то умом ты быстро пойдешь вперед. И протекция обеспечена. А в Петербурге за чужака никто слова не замолвит. Ей-богу, неразумно верное менять на неверное.
— Ах, как ты не понимаешь! Петербург это Петербург!
— А по мне, лучше там служить, где вернее.
— По правде сказать, не столько служба влечет меня в столицу, как некоторые очень важные для меня обстоятельства.
— Опять тайна?
— Пока тайна.
На следующее утро Рылеев пошел в штаб-квартиру прощаться с товарищами.
— Товарищи, прошу разрешения сказать вам на прощание несколько слов.
— Мы слушаем тебя, Рылеев.
— В течение четырех лет я был вашим сослуживцем. Служил я, признаюсь, плохо, но любил вас всех. Я надеюсь, что при встрече со мною никто из вас не откажется подать мне руку как старому товарищу. Мои же объятья всегда отверсты для каждого из вас. Всем сердцем желаю, чтобы вы не забыли, о чем так часто говорили мы и что является залогом будущего счастья отечества, которое для нас дороже всего. В заключение прошу вас послушать, как слушали в былые времена, а теперь в последний раз мои новые стихи. Это послание Косовскому, который советовал мне навсегда остаться на Украине:
Чтоб я младые годы
Ленивым сном убил!
Нет, нет! тому вовек
Со мною не случиться;
Тот жалкий человек,
Кто славой не пленится!
Кумир младой души —
Она меня, трубою
Будя в немой глуши,
Вслед кличет за собою
На берега Невы!..
Часть третья
ПЕВЕЦ МЛАДОЙ
1
Молодые намеревались выехать в Петербург вскоре после свадьбы. Но, как это всегда бывает, сборы затянулись. То одно мешало, то другое задерживало, и тронулись в путь только в конце августа.
Ехали на своих, в расчете, что так дешевле. Кроме того, Михаил Андреевич весьма рассудительно заметил: в Петербурге все равно придется держать лошадей, так уж лучше привести из Подгорного, чем переплачивать за них барышникам втрое, а может, и вчетверо, так как всем известно, что цены у них бессовестные.
Поскольку езда на своих гораздо медленнее, чем на почтовых, то до места добрались лишь через месяц.
Когда коляска свернула с тракта на проселок, ведущий в Батово, у Рылеева сильнее забилось сердце. Он с волнением оглядывался по сторонам, угадывая в разросшихся перелесках прежние, полузабытые места.
Здесь уже вовсю похозяйничала осень. Деревья стояли голые, лишь кое-где среди серых ветвей желтели два-три оставшихся листа и краснели налитые тяжелые гроздья рябины. От голой глинистой дороги, от мокрой пожухлой травы тянуло холодом. По белесому небу, закрывая его почти целиком, ползли сливающиеся друг с другом низкие облака. Было сумеречно, хотя время едва перевалило за полдень.
Рылеев взял Наташину руку и, пожимая ее, прерывающимся от радостного волнения голосом сказал:
— Сейчас переедем мост через Оредеж, а там и наше Батово.
— Хорошо, — тихо и грустно ответила Наташа.
Рылеев обернулся к жене.
— Не грусти. Конечно, после твоего роскошного юга тебе все кажется более мрачным. Но тут не всегда так.
И в этот момент в южной части неба облака разошлись, и яркие солнечные лучи, вспыхнув, пронизали лес, позолотив стволы деревьев, заиграли на рябине, заблестели в траве.
— Вот видишь, — сказал Рылеев и поцеловал жену.
Она улыбнулась.
— Впрочем, мы долго здесь не задержимся, — продолжал он. — Будем жить в Петербурге.
— Хорошо, милый…
Коляска прогрохотала по бревенчатому мостику. Осталась позади тихая, медленно текущая, почти сплошь заросшая ивняком и осокой река. Дорога от реки пошла вверх, и с холма открылся вид на окрестность.
Слева, в окружении распаханных полей, теперь пустых, стояла небольшая деревушка. Среди десятка старых, почерневших соломенных крыш виднелась только одна изба, крытая новой щепой.
— Вот и Батово, — показал на избы Рылеев.
Справа, на возвышенности, куда вела широкая аллея из лип и тополей, виднелся барский дом — низкий, длинный, в полтора десятка окон по фасаду, покрашенный темной коричневой краской. Был он построен не по-господски, а попросту, по-деревенски — без колонн, фронтона и балконов — и имел вид четырех или пяти изб, подведенных под одну кровлю, и лишь железная красная крыша придавала ему облик господского жилья.
Из всех труб поднимался дым.
— Ждет нас маменька, во всем доме топят…
Настасья Матвеевна за те пять лет, которые Рылеев не видался с ней, совсем поседела, как-никак пошел шестьдесят первый год. Она ревнивым взглядом смотрела на Наташу, пока Рылеев помогал жене сойти с коляски, потом решительно отстранила сына, обняла невестку и расплакалась.
Наташа тоже заплакала.
И хотя причины, вызвавшие слезы у них обеих, и чувства, охватившие их, были разные, эти общие слезы сразу как-то сблизили их.
Вечером, укладываясь спать в лучшей комнате дома — зале, которую Настасья Матвеевна распорядилась отвести под спальню молодым, для чего велела снести сюда лучшую мебель со всего дома: диван красного дерева, обитый красным сафьяном, кресла, треугольник красного дерева, обложенный бронзовыми вензелями, мраморный умывальник, зеркало в позолоченной раме, четыре картины-гравюры (в доме их было около двадцати, но у остальных побиты стекла), Наташа сказала Рылееву:
— Мне твоя матушка понравилась.
— Она добрая, — благодарно ответил Рылеев.
— И дом ваш мне тоже нравится…
— Теперь это и твой дом…
Наутро за завтраком, после того как Настасья Матвеевна расспросила Наташу, хорошо ли ей спалось на новом месте, и после того как снова поговорили о Подгорном, а Настасья Матвеевна рассказала о батовских новостях, она спросила:
— Что же ты думаешь теперь делать, Кондрата?
— Как и хотел, займусь хозяйством, — весело ответил Рылеев.
Настасья Матвеевна вздохнула:
— Конечно, дело твое, но с нашего имения не проживешь. Придется служить. Соседи все служат. Да ты и сам можешь в том убедиться, когда посмотришь бумаги… Только в столице-то трудно хорошее место найти. Вон друг твой, Федор Петрович Миллер, заезжал ко мне, рассказывал, как он в Петербурге мыкался, везде отказ, да и уехал в Псков. Однако решай сам, Кондрата…
Рылеев с удовольствием входил в роль помещика. Поскольку халат еще не был заведен, он облекся в свой старый «светло-кофейный, для смеха сотворенный и странный» сюртук, удалился в кабинет и принялся за разбор бумаг, сложенных в ящиках бюро.