Но устойчивость симпатии и Павла и Александра к Аракчееву объяснялась обидно просто: напрасно самые проницательные домашние политики пытались разгадать, какую дьявольскую цепь интриг плетет Аракчеев, его тайна заключалась в том, что он был верным, пунктуальным и не имеющим своего мнения исполнителем воли и желаний сначала возвысившего его императора, затем его сына. Для исполнения же приказа он спокойно переступал все нравственные и человеческие законы, становился жесток и не жалел ни людей, ни себя.
В Гатчине, ради идеальной выправки, строя и шага, Аракчеев бил солдат, разбивал собственные кулаки в кровь, вырывал у старых гренадеров усы, однажды в гневе даже откусил у солдата ухо. Но вырванные усы и откушенное ухо по сравнению с последующими «подвигами» уже казались невинными шалостями. Учреждая военные поселения и предвидя, что они вызовут сопротивление как выселяемых из своих деревень крестьян, так и поселяемых солдат, Александр I сказал: «Поселения будут во что бы то ни стало, хотя бы пришлось уложить трупами дорогу от Петербурга до Чудова». Аракчеев замучил до смерти столько людей, что их трупов, наверное, хватило бы и на более длинную, чем стоверстную, дорогу от Петербурга до Чудова.
В своем имении Грузино Аракчеев ввел такие же жестокие порядки, как в военных поселениях. Специальными приказами, правилами и регламентами определялись размеры изб, столов, занавесок, метелок, распорядок дня, час подъема и отхода ко сну, обеда и ужина, работы и хождения в церковь, бабам было предписано рожать ежегодно сыновей, за рождение дочери полагался штраф. Вообще система штрафов и телесных наказаний была детально разработана самим Аракчеевым и предусматривала возмездие за любой возможный проступок.
Хотя Рылеев и не был целиком согласен с Бедрагой в критике пушкинской эпиграммы, он тоже считал, что об Аракчееве надо высказаться основательнее. «Тут нужна не эпиграмма, а сатира, — размышлял он. — Бичующая, громозвучная, как величайшие творения славных античных авторов в этом жанре — Ювенала и Горация».
Могучий, жесткий и в то же время неторопливо-величественный ритм этой сатиры Рылеев уже ощущал в себе. Прорезывались отдельные фразы, выражения: «царя коварный льстец», «пронырством вознесенный», «ты мещешь на меня с презрением твой взгляд…».
Рылеев не сразу понял, что ему вспоминались строки из сатиры Милонова «К Рубеллию», читанной в прошлом году. А когда понял, бросился к книжной полке, нашел томик Милонова, раскрыл и перечел.
«К Рубеллию. Сатира Персиева» — называлось стихотворение Милонова. Рылеев не помнил, кто такой Персий, когда жил, что писал. «А-а, не все ли равно!» — весело подумал он, захлопывая книгу. Эта сатира Персия, как кристалл, опущенный в насыщенный раствор, вызывая бурную реакцию, вдруг кристаллизует его, так же вдруг дала форму мыслям и чувствам Рылеева.
«Подражание Персиевой сатире: «К Рубеллию», — размашисто написал он заглавие на чистом листе вверху, ниже — первую строку: «Надменный временщик, и подлый и коварный…», потом поставил заглавие в скобки и над ним написал новое: «К временщику» — и подчеркнул…
Три дня, не выходя никуда из дому, писал Рылеев.
Первоначальный запал не только не проходил, но увеличивался, строки хлестали громко и жестоко, как бич.
Когда Рылеев прочел сатиру Бедраге, тот с восхищением воскликнул:
— Вот это по-нашему! По-гусарски! Так его, сукиного сына! Так! Лихо отделал, Кондратий Федорович!
«К временщику» Рылеев послал в «Невский зритель» Сниткину.
6
В октябре Рылеев выехал в Петербург. Наташа с дочкой оставалась пока у родителей.
В Петербурге он был в начале ноября. Уже выпал скупой снег. По мерзлой мостовой мела поземка. Рылеев сидел в коляске, завернувшись в шубу, но холод проникал и под шубу. В голове не было никаких мыслей, кроме желания поскорее доехать, поскорее очутиться в тепле. Коляска стучала по камням мостовой то дробно и быстро, когда ямщик подхлестывал лошадей, то реже, когда ему надоедало размахивать кнутом. Рылеев не смотрел по сторонам, глубоко надвинув шайку на глаза. Вдруг коляска остановилась.
— Что такое? Почему остановился? Где мы? — недовольно спросил Рылеев.
— На Загородном проспекте, возле Семеновских казарм, — ответил ямщик. — Женок солдатских гонят…
Рылеев сдвинул шапку с глаз.
Посреди улицы, окруженная конвоем хмурых кирасиров, двигалась толпа женщин и детей. Многие женщины несли грудных младенцев. Почти все были одеты не по погоде легко, в юбках и кофтах, в толпе виднелось лишь несколько кафтанов. Сквозь детский плач прорывались истошные рыдания и уже безнадежный вопль:
— Ми-и-ленькие, позвольте хоть одежонку забрать! Миленькие!
Прохожие на тротуарах останавливались и смолкали, провожая это шествие взглядом.
Какая-то баба, сорвав с головы теплый платок, подбежала к идущим, но офицер, командовавший конвоем, наехал на нее конем.
— Пошла прочь!
— Что это? За что? — спросил Рылеев, потрясенный увиденным.
— В Семеновском полку был бунт, — ответил ямщик. — Солдат на прошлой неделе, после заключения в крепости, разослали по дальним полкам. Тоже не дали домой зайти, в теплое одеться. А нынче им вслед жен и детей гонят, ровно арестантов…
Жен семеновцев провели, путь освободился, и ямщик зло хлестнул лошадей.
— Ну, пошли!
Коляска дернулась, Рылеев от неожиданного толчка упал на сиденье, но ничего не сказал…
— Что такое случилось в Семеновском полку? — был первый вопрос Рылеева, едва он вошел в прихожую малютинского дома и увидел вышедших встретить его Петра Федоровича и Екатерину Ивановну.
— Ой, такого ужаса, такого ужаса мы натерпелись здесь! — всплеснула руками Екатерина Ивановна. — Боялись, что взбунтуются холопы!..
— Катрин, — остановил ее Петр Федорович, косясь на слуг, — дай Кондратию раздеться, поговорим в комнатах.
За столом, отослав прислугу, Малютин сказал:
— Да-а, признаюсь, жутковато было в столице. Солдаты Семеновского полка взбунтовались против своего командира полковника Шварца за якобы жестокое его обращение с нижними чинами, хотели его убить, но не удалось, не нашли. Дальше — больше, Васильчиков, Бистром, великий князь Михаил Павлович уговаривали их повиноваться, они — ни в какую…
— А в городе по улицам простонародье в толпы собирается, — перебила его Екатерина Ивановна, — рожи разбойничьи, страшно на улицу показаться! По всему городу бунт затевался. Новая пугачевщина.
— Уж сразу и пугачевщина! — с сомнением проговорил Рылеев. — Недовольство солдат против командира — такое бывало и прежде.
— Нет, нет! — живо возразила Екатерина Ивановна. — Солдатами руководил тайный подстрекатель, это точно известно.
— Откуда?
— Уже после того как государь повелел раскассировать семеновцев по разным полкам вне столицы, в казармах гвардейских полков обнаружили подметные письма, — сказал Петр Федорович. — Тебе-то, Кондратий, конечно, неизвестно, а я помню пугачевские времена, он тогда тоже в своих указах объявлял: «Начинайте, и тогда я явлюсь к вам».
В седьмом часу вечера Рылеев поехал к Сниткину.
— Извините, что без предупреждения…
— Это ничего, но могли бы не застать. Вас, конечно, интересует судьба вашей сатиры?
— Нет, сейчас меня более интересует возмущение в Семеновском полку.
— Кончилось это дело для солдат печально. Шварца, правда, отдали под суд, но вряд ли ему грозит что-либо серьезное, потому что его обвиняют лишь в неумении удержать полк в должном повиновении. Солдаты же теперь на весь срок службы обречены пребывать в подозреваемых, за малейший проступок наказание им будет определяться против следуемого суровее вдвое и втрое. Кстати сказать, уже около сотни солдат-семеновцев умерли во время заключения и по дороге к новым местам службы, поскольку не было пощады ни слабым, ни больным. И с семьями их было поступлено, как с преступниками. Государь, на которого так надеялись семеновцы, не вступился за них. Он сам испугался и подозревает действия какого-то тайного общества. «Внушение, кажется, не военное, — сказал он, — ибо военный умел бы их заставить взяться за ружье, чего никто из них не сделал, даже тесака не взял…»