и не мог продолжать, спазмы перехватили горло.
Стихи эти написал Рылеев в ночь смерти Константина.
Клянемся честью и Черновым —
Вражда и брань временщикам,
Царей трепещущим рабам,
Тиранам, нас угнесть готовым!
11
Литературные замыслы переполняли Рылеева; стихи, поэмы, драмы звучали в нем то какой-то отдельной строкой, то громкой репликой, то общим, необыкновенно стройным великолепным планом, но додумать подробности встающих перед ним призрачных картин и связь между ними, а тем более сесть за стол и записать — не находилось и часа времени.
Вышли «Думы», «Войнаровский», очередной том «Полярной звезды», но альманахом на следующий год заниматься было некогда.
Как-то незаметно Рылеев стал центром деятельности тайного общества: все обращались к нему, от него требовали решения сомнений и споров…
В ясный, солнечный день в начале сентября Рылеев с Оболенским шли по Михайловскому саду. Было безветренно, и опадающие с деревьев листья меланхолично ложились на землю.
— Последнее время я постоянно спрашиваю самого себя, — вдруг заговорил Оболенский, — имеем ли мы право как честные люди, составляющие едва заметную единицу в огромном большинстве населения нашего отечества, предпринимать государственный переворот и свой образ воззрения на государственное устройство налагать почти насильно на тех, которые, может быть довольствуясь настоящим, не ищут лучшего; если же ищут и стремятся к лучшему, то иным путем?
Рылеев тогда не обратил особого внимания на высказывание Оболенского. Но затем, когда несколько дней спустя Оболенский вновь вернулся к той же теме, Рылеев понял, что высказанное им в Михайловском саду — не случайное настроение, порожденное минутой, его сомнения — плод серьезных размышлений, от которых просто не отказываются и которые можно опровергнуть только такими же серьезными доводами.
Внутренне Рылеев не принимал сомнений Оболенского. Но он не мог противопоставить им лишь одно свое чувство, неопределенное, неоформленное, не выраженное словами, пунктами, силлогизмами — этими определенными и понятными всем внешними выражениями мысли, он должен был убедить друга в том, что он ошибается, обращаясь не только к его чувствованиям, но и к разуму.
Рылеев был уверен, что разговор с Оболенским на ту же тему возникнет вновь, и теперь был готов к нему.
Действительно, несколько дней спустя Оболенский опять заговорил о моральном праве заговорщиков.
Рылеев, ожидавший этого момента, вскочил со стула (беседа происходила с глазу на глаз в рылеевском кабинете после ужина) и заговорил горячо, в самом развитии мысли все более увлекаясь и убеждая собеседника и себя. Пожалуй, даже себя больше, чем Оболенского.
Рылеев говорил:
— Идеи не подлежат законам большинства или меньшинства, они свободно рождаются и свободно развиваются в каждом мыслящем существе. Но главные идеи эпохи, то есть то, что составляет дух времени, бывают сходны у большинства. Если идеи и чувствования хотя бы нескольких лиц клонятся к общей пользе, если они не порождения чувства себялюбивого и своекорыстного, то они являются лишь выражением того, что большинство чувствует и мыслит, но не может еще выразить. Цели нашего союза принадлежат именно к такого рода идеям. Не буду говорить о том, что они встречают сочувствие большинства общества, ты это сам знаешь. Каждый день мы слышим со всех сторон сетования на притеснения и несправедливости, проистекающие от высших властей. Наконец, даже у людей, никак не общающихся с членами нашего союза, совершенно самостоятельно и независимо развиваются идеи свободолюбия. Мне по службе приходится часто сталкиваться с лицами купеческого и мещанского сословия: основные пайщики и деятели пашей компании — как раз они, поэтому я знаю, что думают в России. Вся Россия жаждет свободы, свобода нужна ей, как воздух, как непременное условие для дальнейшего существования. Поэтому мы имеем полное право говорить и действовать в смысле цели союза, как выражения идеи общей, еще не выраженной большинством, но притом быть в полпой уверенности в том, что едва эти идеи сообщатся большинству, оно их примет и утвердит полным своим одобрением.
— Твои возражения справедливы, — согласился Оболенский, — идеи истины, свободы, правосудия составляют необходимую принадлежность всякого мыслящего существа и потому доступны и понятны каждому. Но форма их выражения или выражение их в поступке тоже должно подчиняться общей идее. Идея справедливости великолепна и законна. Бедняк, по идее справедливости, может сказать богатому: «Удели мне часть своего богатства». Но, получив отказ, он решится отнять у него эту часть силой, своим поступком нарушив идею справедливости и став насильником. В республиках мы видим угнетения и несправедливости, как и в монархиях. Я понимаю, государственное устройство есть осуществление идей свободы, истины и правды, но форма государственного устройства зависит не от теоретического воззрения, а от исторического развития народа, глубоко лежащего в общем сознании, в общем народном сочувствии. Кроме законов уголовных, гражданских и государственных, как выражения идей свободы, истины и правды, в государственном устройстве должно быть выражение идеи любви высшей, связующей всех в одну общую семью.
— Каково же, по твоему представлению, это государственное устройство с идеей общей любви?
— Сейчас не знаю…
— Значит, ты полагаешь, что, видя все несправедливости, творящиеся вокруг, мы должны ничего не предпринимать из опасения, что, избавя одних от тиранства других, как-нибудь не допустить нарушения справедливости в отношении тирана? Так?
— Я не знаю…
После разговора с Оболенским Рылеев особенно почувствовал, что если не начать действовать в ближайшее время, то тайное общество разрушится…
«Во всяком деле есть начало, высшая точка и спад, и эта последовательность закономерно неизбежна, — думал он. — Решительность членов общества достигла высшей точки, далее будут сомнения, разброд — и он уже начинается… Если ничего не предпринять, то дело просто увянет, не принеся плода, пропадут многолетние усилия. Надо действовать».
В октябре приехал в Петербург в отпуск Трубецкой. За эти полгода, которые он пробыл в Киеве, он очень изменился. В нем появилась глубокая, какая-то основательная уверенность.
Рылеева, естественно, прежде всего интересовали дела Южной управы.
— Дела Южного общества, — говорил Трубецкой, — в самом хорошем положении, корпуса Щербатова и генерала Рота целиком наши. К тому же не только офицеры, но и нижние чины. Южане готовы начать хоть сейчас.
С двойственным чувством слушал Рылеев Трубецкого: то, что общество на юге так сильно, и радовало и беспокоило, и было обидно, что в Петербурге общество еще слишком слабо.
Трубецкой спрашивал:
— Что может сделать Северное общество для содействия Южному?
Рылеев вздохнул.
— Я со своей отраслью готов подняться, но нас мало, и мы будем лишь верными и бесполезными жертвами.
— М-да… Трубецкой помолчал немного, вскинул голову и, глядя мимо Рылеева, сказал: — Мне думается, что вы, Кондратий Федорович, слишком пессимистично оцениваете положение в Петербурге.
И Рылеев опять подумал: «Конечно, в столице есть и другие, кроме моей, отрасли общества, и, видимо, даже более крупные и высшие».
— В Киев я намерен возвращаться через Москву, — продолжал Трубецкой, — чтобы посмотреть, что там сделал Пущин.
— Его отрасль, как мне известно, увеличивается, — сказал Рылеев.
— Расширение общества, столь необходимое, принесло с собой и опасности, — продолжал Трубецкой. — О Южном обществе известно правительству, правда, мы не знаем о степени его осведомленности, но можно полагать, что пока известно немного, иначе нас бы уже взяли.